Шестьдесят килограммов солнечного света — страница 19 из 86

После нескольких попыток ему наконец удалось зацепить крюк за челюсть акулы, и ее наполовину вытянули из моря на тали, после чего мальчик взял резак и сделал на брюхе акулы горизонтальный надрез, а затем – надрезы вниз по обеим его сторонам. Тогда занавес, скрывавший печень, упал, и ее извлекли из чрева чудовища голыми руками, – ведь от этой ужасно ядовитой туши брали лишь ее одну, именно за ней и гонялись рыбаки; печень давала людям рыбий жир, превращаемый в золото. Он освещал улицы Британских островов и Дании в придачу, и стоило приложить усилия, чтоб все эти почтенные люди могли по ночам добраться до дому, пьяные в стельку, а может, и избитые до потери разума. Вместилище этого золота висело рядом с вместилищем желчи на крепкой жиле, и сейчас оно попало в руки Гвенда – это сверхтяжелое чудо, такое блестяще-скользкое. Он подождал, пока качка поможет ему перенести ее через борт, а затем обрушил ее в ящик для печени, и она шлепнулась, ударившись о его внутреннюю стенку и при этом слизисто поблескивая.

Эти исландские вояки жаждали только сердца своего врага, а остальное вышвыривали; и вот теперь тушу сбросили в море. Впрочем, иногда из Серой также вырезали и так называемый глоткожелудок, если он был достаточно жирный – на приманку, ведь самым большим лакомством акулы считали как раз нутряной жир собственных сородичей. И если людям не удавалось быстро и хорошо зацепить чудище, бывало, что акулу могли извлечь из пучины уже объеденной: стоило той принять вертикальное положение, ее же товарки улучали момент и нападали на нее. Порой от акулы тогда оставалась одна лишь голова: это называлось «улов прощелкали». Тогда эту голову поднимали на крюке, а потом наживляли на него же в качестве приманки и опускали в море. Бывало, что «прощелкивали» и два раза подряд: тогда над крюком висели две головы, а внизу за него зацеплялась третья акула – уже целая. Она поднималась из пучины словно зубастый, дважды венчанный епископ в двух мордоподобных митрах: одной для папы, другой для Лютера.

«Но обычно наживкой служила либо тухлая конина, либо соленое тюленье сало; все это нанизывалось на крючок по кусочкам, по очереди: сперва тюленина, за ним конина, за ним опять тюленина и так далее; под конец весь крюк становился полосатым от светлых и темных кусков, а делалось это, чтоб потешить взоры Серой, ведь для нее блюда надо было сервировать непременно красиво. В рассол для тюленины добавляли ром, чтоб жир не прогоркал, но пах сильнее», – так пишет в своем фундаментальном труде о предводителе акулодобытчиков Саймюнде Саймюндссоне его увековечиватель Хагалин. Эти два деликатеса покачивались в трюме в двух гигантских бочках из-под керосина, и коктейль из тюленины моряки прозывали «блюёк». Того, кто отпивал его, немедленно постигала морская болезнь. Эта бочка рома в трюме и являлась причиной того, что на промысел акулы не выходили без полного бочонка бреннивина. Корабельщики считали недопустимым, чтоб добыча пропускала рюмашку, а они сами неделями маялись на море всухую.

Ветер все крепчал. И сейчас корабль пронзал бушпритом волну за волной, а у левого борта к тому же показались льдины: они вошли в зону дрейфующего льда. Шел седьмой день мая месяца, и такой весенний лед на море назывался «майским». Надо было срочно поднимать якорь, пока он не оборвался, и ложиться в дрейф, хотя акула все еще клевала. Новичок у передней снасти, тот, длинный, которого хозяин определил на корабль перед самым отбытием, сейчас тащил трос. Силы он был недюжинной, а еще хорошо умел обращаться с тросом и не нуждался в помощи подручного даже в самый первый момент – а ведь тогда трос тяжелее всего, потому что тогда Серая на своем поле: бьется и не желает покидать глубины. Но чем выше ее поднимали из моря, тем она больше слабела и, вытащенная полностью на воздух, уже не шевелилась совсем, она стала уже безвольным инструментом, добровольно умершим гигантом. А потом подошел хуторянин Халльдоур со своей поколюкой и погрузил ее в хребет белобрюхой Серой, которая со свистом извергла свою кровь, словно кит – фонтан. А затем они подняли ее повыше – акула была такая крупная, каких им уже давно не доводилось видеть, а у Эйлива это была первая акула за более чем десять лет. Он подивился, что такой король так легко расстался со своей короной, а потом позволил так далеко вытащить себя за пределы королевства, чтобы там его проткнули. Эйлив занес лезвие и вырезал у короля обложенное печенью сердце, а затем вырвал его из грудной полости одной рукой. И пока он так стоял, держа в правой руке это сердце – гигантское, как у тролля, пульсирующее жизнью, которой оно наделяло тело, а в левой – лезвие, по носовой части корабля прокатилась волна и надолго скрыла его от взоров экипажа. А затем он показался вновь: стоя на том же месте с теми же предметами в руках: сердцем и копьем, не опираясь ни на борт, ни на штаг. Затем он – с мокро-зябкой медленностью – потянулся к ящику для печени, сбросил в него драгоценную добычу, а свое лезвие прислонил к открытому люку. И тут нежданно-негаданно в его голове возникла не картина или фантасмагория, а стихотворные строки; его глаза начертали их, пока он мокро-медленно окидывал взглядом корабль, от капитана Свальбарда до конопатого Гвенда и хуторянина Халльдоура, стоявших рядом с ним:

Бьет и на море, бьет и на суше,

боец никогда не насытит душу.

Глава 25Дверная ручка

Маленький мальчик в большой кладовой. Вот удача так удача. Тут варенье пролили, тут маслом капнули, а тут кофтоська от чейносйива… И даже сахаринки на полу, по которым я ползу, и мешок с мукой на полке стоит открытый, и молоко в блюдечке на пороге, или оно для Клеепаты? Так она из-за этого меня вчера поцарапала? А ладно, все равно попью.

– Гест, родной, в кладовку ни-ни! А ну, вылезай! И не пей кошкино молоко! Вот что теперь мама скажет? Мама рассердится, ух, как рассердится. Ну, оп-па!

Это Малла, экономка. Она вечно в дырявых носках; я вижу эти дырки, а другие не видят, они на подошвах, – а вот теперь она берет меня на руки. Я не знаю ничего лучше, чем запах, который исходит от нее, он даже приятнее, чем от лбинчиков, которыми меня угостили в Перстовом в тот день, когда умерла мама. Что это за запах, я не знаю, но думаю, что это пахнут ее веснушки. А вот она закрывает кладовую и спускает меня с рук в столовой, она там накрывает на стол, вечно чем-то занята. Все остальные еще спят, только Купакапа не спит. Он вышел, чтоб попи́сать деньгами.

Здесь полы везде широкие и просторные, как гладь моря у нас во фьорде, только гораздо ровнее, и я могу уползать и убегать далеко, насколько хватает глаз, из вот этого леса ног под столом в столовой, и в другую комнату, где ковер – а он мягче, чем даже земля, которая была там, где мы жили с Хельгой-телкой. Я это помню, хотя и сам того не знаю, потому что я ребенок, и мне не нужно знать всего, что мне известно. А если я заберусь на стул, то увижу в окно все дома и Лужицу – они стоят вокруг нее и отражаются в ней. Это все под стеклом. Я могу постучать по какому-нибудь дому, лизнуть его – но съесть его мне никогда не удавалось. А мне так хочется вон тот большой белый под травяным бережком.

– Это фсё Гетту!

Ну вот, пришла Клеепата, мы с ней в этом доме – напольные обитатели, а все остальные живут там, вверху. Ее иногда берут на руки, но меня все-таки чаще, я им нравлюсь больше, да к тому же со мной и веселее, я могу их рассмешить, а еще я выгляжу не так по-дурацки, как она: без одежды и волосатая, да еще с этим хвостом, – а еще она ползать совсем не умеет, а ходит на руках и ногах, как обезьянка из книжки, которую мне читала Тедда. А еще кошка довольно злая и очень-очень глупая. Прыгает она, к примеру, очень высоко, зато никогда не облизывала дверную ручку, ту, позолоченную, в гостиной, а ведь умеет запрыгивать и на стул, и на этот, – забыл, как называется.

Дверная ручка – самое лучшее в этом доме. Она из золота, вкус у нее золотой, я бы ее так весь день и облизывал, но мне говорят – нельзя: то ли потому, что она грязная, то ли потому, что она станет грязной, если я ее оближу. Я этого пока не понимаю. Но подозреваю, что на самом деле они ее просто хотят себе. Вечерами, когда я уже сплю, они все наверняка спускаются в гостиную и по очереди лижут дверную ручку. Я в этом уверен. Иначе они бы себя так не вели. Все только об этой ручке и думают. Все-все, кроме Клеепаты и Купакапы. Он облизывает только фигары, которые прячет в специальном фигарном ящике в ползательной гостиной. Лижет, лижет – пока от них дым не повалит. Тогда он исчезает за тучей – совсем как гора, которая возвышается над домами.

Ага, вот она опять пришла. Сейчас меня покормят. Она уносит меня в кухню. Меня не кормят со всеми вместе. Меня кормят отдельно. Мне дают осянку с молоком, а иногда еще и хлеб-сосушку. Он вкуснее всего. Ух ты, вот сейчас мне его дали. Я вынужден прерваться. Больше пока говорить не смогу. Гетт куффаеть.

Глава 26Пережидая шторм

И волны все бьются и бьются, ибо море разбивает все, что само же породило. Этот вал не ведает преград и не склоняется ни перед чем, кроме берега.

Они продрейфовали ночь, и вот их корабль отнесло к кромке льда на западе. Из-за сопровождавшего их густого снегопада штурман не заметил ее вовремя: волна вознесла штевень на майский лед, и корабль застрял в нем, а его корма так и продолжала плясать в волнах прибоя. Это разбудило шкипера, а вместе с ним и всех спящих, и он приказал людям спуститься на лед. Все вместе навалились на штевень и спихнули оттуда «Фагюрэйри». В результате корпус корабля встал параллельно кромке льда и до утра колотился об него. Волнение на море и до того было нешуточным, а сейчас дело и вовсе приняло серьезный оборот. Никому больше не удалось вздремнуть: прибой беспрестанно бился в изголовье их ледяного ложа, твердого как стекло. Гвенд изрыгнул на белоснежную гладь несколько струй кофейного цвета.

С рассветом непогода улеглась, ветер переменился. Они развернули отдельные паруса, и таким образом им удалось отогнать корабль от кромки льда и развернуть снова на восток, и они пошли в бейдевинд. Печенью было наполнено всего четырнадцать бочек, – а Свальбард не намерен был возвращаться во фьорд с такой мизерной («только дно закрыть») добычей. Он сам встал у руля, потому что судну постоянно приходилось огибать ледяные горы, иные из которых высились наравне с кормой. В искусстве лавирования по волнам с ним могли соперничать немногие.