– Мама, Гест с утра кофе у папы выпил!
– Кто что ест с утра?
– Да нет же! Гест! Мальчик!
– Да? Его Гест зовут?
– Ну мама. Ты же… Вы же это знаете! И с тех пор у него понос не прекращается! Кофейного цвета! Ха-ха-ха!
– Тедда. Ну не за столом же! – сделал замечание отец.
Воцарилось молчание, нарушаемое лишь стуком ложек, достигающих дна в супе, чиркающих по фарфору с железным звуком, и громким чавканьем мальчика, доносящимся из кухни. Затем фру оставила свою ложку в ополовиненной тарелке, вытерла рот салфеткой, коснувшись лишь самой вершиной белоснежного треугольника той трубочки, в которую она вытянула свои сухие запекшиеся губы, и произнесла сильно подытоживающим тоном:
– А кто его мать?
– Это вы о чем? – послышалось в ответ из-под усов.
– Кто его мать?
Ее голос был слегка сдавленным, но все же полнозвучным и сполна сохранил свою красоту, хотя его вместилище и пришло в упадок. Иной раз, когда этот голос доносился до торговца с чердака или из гостиной, он успевал зажечь в его сознании образ той женщины, которую он когда-то любил, то тело, которое заполняло его руки, – но этот образ тотчас умирал, едва супруга представала его глазам. Ее голос был эхом лучших времен.
– Любовь моя, я же много раз вам говорил. Ее нет в живых. Он – сын бедняка, который остался должен мне крупную сумму. Сислюманн предложил, чтоб он в счет долга отпахал на промысле на «Фагюрэйри». А после этого он собирается приговорить его к тюремному заключению. Я думал пристроить мальчика к Эгмюнду, но девочки об этом и слышать не хотят. Он их явно очень забавляет. – Да, мама, он такой…
– Разве вы уже не наполнили Эгмюнду весь дом?
Голова женщины дрожала на тощей шее и туловище, словно пляшущая голова марионетки, а сама она повернулась к нему в профиль, который все еще был величествен, все еще хранил намек на красоту, хотя горе соскоблило с него бóльшую часть чар, – потому что сейчас женщина посмотрела в сторону: устремила пристальный взор на улицу, мимо дома Лауренсии и дальше на простор фьорда. А затем прибавила – подобно дракону, который приберег самый сильный яд для последнего плевка:
– Стало быть, вам наконец удалось обзавестись сыном.
Торговец раскрыл рот от удивления – только и смог, что выдавить из себя одно слово:
– Дина?
Но жена уже ушла: встала из-за стола и направилась вверх по лестнице; она влила в себя целых три ложки супа и больше в этот день есть уже не будет.
Вот в этом аду и осел райский мальчик на третьем году своей жизни. Полы здесь были гладкими и сухими, кладовая ломилась – но наверху головы были наполнены снегом.
– Купакапа пьит кофу! – раздался крик из кухни, заглушаемый шиканьем кухарки. Однако он вызвал тихую улыбку на лицах обеих дочерей. Только отец семейства ничего не видел и не слышал из-за ледниковой стужи, которая охватила его органы чувств.
Глава 28Шнурки
Так молчание в доме торговца сгустилось еще больше и стало абсолютным в той половине дня, когда девочки ушли в недавно открытую Фагюрэйрскую школу, разместившуюся в соседнем здании – доме директрисы. Это гнетущее молчание нарушал лишь Гест в кладовке у Маллы своими криками. «Ищё песе́ньку!» Торговец все чаще и чаще уходил в свою лавку, задумчиво стоял там на чердаке, где был склад товаров, и глазел сквозь открытый грузовой люк на мокреть на улице или перебирал в памяти то, что читал о действии мышьяка на человеческий организм. В те редкие разы, когда он сидел в своем кабинете дома, его одолевал Гест, сидел у его ног с игрушками или сосал сухое печенье, которым тот угощал его.
В одно такое студеное утро в конце мая, когда в южной части неба были солнечные метели, а на Лужице – ослепительный блеск, мальчик сидел у ног своего нового отца Купакапы (это ласковое прозвище он слепил из слов «купец» и «папа», которые так часто слышал в свои первые дни в доме семьи Коппов) и возился с его левым ботинком: развязал узел на шнурке и теперь развлекался тем, что вытаскивал шнурки из дырок и засовывал их в другие. Копп позволил ему это, хотя настроение у него было мрачное; он тихо-тихо сидел, глазея, как на улице хлопочет солнце. Давненько он не видел такого ясного черного дня, лучи солнца, пронзающие тучи, свешивались с небес как траурные ленты, а снежинки, порхавшие за окном, были словно зола от костра позади жизни. Печаль охватила Фагюрэйри, коллега Коппа уже приспустил красно-белый флаг перед своей лавкой, нигде ни звука, весь город молчал, глядя себе в ладони, – весь, кроме малыша Геста, возившегося с черными шнурками.
Городской почтарь, Магнус Неутомимый, беззвучно прокрался между домами со своей потертой почтовой сумкой. Это был широколицый доброглазый мужик с характерной походкой, очень легкий на ногу для своего возраста. Обычно он перемещался от дома к дому почти бегом со звонкими криками, а в то утро был медлительным, тихим и мешкал; сегодняшнее письмо он подал Малле через кухонное окошко, стиснув губы и выразив на лице соболезнование: в тот день весь город стал одной большой семьей. Затем он двинулся дальше, топча по-утреннему холодные затененные тропинки между освещенных солнцем домов в своих кожаных башмаках – самых стоптанных в этом городе. И при шаге характерно покачивался: легконогому непросто давались все эти тяжелые шаги.
В минувшие выходные бушевала «большая маёвка», как ее называли пишущие люди: мощный северный ветродуй, ледоплав, снеговал. Даже здесь, в ласковой глубине фьорда, море хлынуло на сушу, а на Лужице было волнение. А сейчас поступили известия, что два корабля с Фагюрэйри «нанесло на скалы»: они разбились об утесы близ Крайней долины между Хейдинсфьордом и Оудальсфьордом; погибли двадцать три человека. Эта новость стала известна днем раньше, и в то утро дома в городе смотрели исподлобья: смерть постучалась более чем в двадцать дверей. Больше в эти двери не войдут сыновья, братья и отцы: ухмыляющиеся, веселые, подвыпившие, с богатым уловом. Погибли самые здоровые мужики в городе, нет больше сильных рук, поддерживавших здесь жизнь. Фуси, сын Вальди из Ущельной хижины, силач Гвюдмюнд Гильсон, могучий как тролль Рёгнвальдов Палли, Халли, сын Йоуи, внук Йоун Бочонка, стихоплет со Склона, братья из Домика Гюнны, мальчишка Йоусефа, брата Эгмюнда, старшой Халльмюнд и пятеро парнишек с Крутобокой косы, и многие другие – их всех не стало…
Вот какими были боевые потери Исландии.
Однако Копп не получил никаких известий о самом большом своем корабле, «Фагюрэйри», и сидел как на иголках, когда в дверном проеме показалась Малла, потная, зафартученная; она провела тыльной стороной ладони по лбу, а потом передала ему письмо мучнисто-белыми пальцами. Она вытянула руку далеко, чтоб хозяину не пришлось вставать с кресла, и Геста не потревожили за его превосходным шнурочным занятием. Копп молча взял письмо и поблагодарил ее миганием глаз, а затем еще раз посмотрел в окно на солнечную Лужицу. Там стояли два акулопромышленных судна с отличной обмачтовкой – собственность его коллеги. Исходя из опыта прошлых лет, одно из них было обречено на гибель: каждый сезон половина акульего флота разбивалась – суровый, как льдина, факт, который никто не смел назвать прямо, ни в печати, ни в собрании, но который сейчас с такой очевидностью вдруг открылся рыбопромышленнику – красивому кареглазому Коппу.
Да разве можно так вообще дела вести?! Из каждой кроны, которую он спускал на воду, на дно шло пятьдесят эйриров[42], кто угодно понял бы, что при таком ведении дел прибыли не жди. Из восьми снаряженных им кораблей три он потерял в море. А теперь еще и «Фагюрэйри»… он не решался додумать эту мысль до конца. Почему он этим занялся? Мало ему было оставаться просто торговцем?! А этим паренькам – почему было недостаточно просто фермерства? Зачем они каждую весну снаряжались, покидали любимый уголок в долине, фьорде, родных, хозяйство и предавались этой изнурительности на холоде, которая часто не давала ничего, – ну, может, сотню бочек, и при этом не ясно, даст ли она им самим воротиться в родную долину? За такой груз можно было получить хорошую цену, но она всегда оказывалась меньше, чем цена человеческих жизней, которыми было заплачено за него. А деньги «на хозяйство», которые фермер, его сыновья и работники приносили с промысла к началу сенокоса? Копп видел, как они просаживали всю эту сумму на бреннивин в его же собственной лавке, даже самые положительные хозяева, – а наутро просыпались на взморье, словно трупы, прибитые волнами к берегу.
Часто они возвращались домой – а прибавить к хозяйству им было нечего, разве что новую шляпу, которую они застолбили себе в лавке, пока над ними не взял власть стакан.
Разумеется, обогатиться на промысле акулы было можно, ведь и сам Копп сейчас сидел в доме, построенном сплошь из дерева – итоге двух удачных промысловых сезонов. И все же они чересчур напоминали розыгрыш лотереи, устроенной дьяволом. Порой торговец сомневался, точно ли там шла речь именно о деньгах. Разве все это не было в конечном итоге связано с каким-то чертовым мужским помешательством и жаждой героизма, с тем, чтоб быть «не хуже людей», быть рыбопромышленником, как все другие торговцы, акулодобытчиком, как все другие акулы, держателем снастей, как все настоящие люди? В других странах для того, чтоб удовлетворить это помешательство, эту страсть к игре со смертью, существовала армия – а у нас акула. И это было неизлечимо: зная, что на океанском дне есть сотня горшков печенки, они не успокаивались, не вытащив их на сушу. Если им это удавалось – их страсть была удовлетворена. И с этим удовлетворением не шла в сравнение никакая награда. Для них одна-единственная шляпа из лавки была даже бо́льшим вознаграждением, чем кредит у торговца на целый год – как зримый венец их моряцкой доблести!
Обо всем этом, не отдавая себе отчета, думал Копп, пока дрожащими руками вскрывал запачканное мукой письмо своим роскошным разрезательным ножиком. Из конверта выпал сложенный листок с коротким текстом. Почерк был крупномужицкий, чудаковский – но прежде всего неуверенный, в нем ощущались замешательство и спешка. Грудь торговца заполнил частый стук, но он нацепил пенсне и принялся читать: