Шестьдесят килограммов солнечного света — страница 27 из 86

«И куда это ведут эти мостки?» – думал про себя Сакариас, отступая к дому, – а на следующий вечер приходил сюда снова и делал по причалу еще один новый шаг.

Глава 5Светлопечальные летние ночи

А где же Гест? Уже семь дней прошло с тех пор, как мальчик пропал. Столько же дней молчал Лауси – и ему не спалось. Как такое могло случиться? Мальчишка просто испарился. Даже собака Юнона не заметила, куда он делся. В море? Неужели? Ну, к берегу пока еще ничего не прибивало. Французский бот тогда уже ушел, норвежский пароходик тоже. Они поднимались на оба судна – он и Хавстейнн, хреппоправитель, но ничего не нашли, ничего не услышали. Как же мог такой шалун, такой пухляш вдруг взять и пропасть с глаз солнца и семнадцати человек? Какое колдовство унесло его с великолепной новой сцены – причала? Может, его поглотило солнце? И он с чавкающим звуком исчез в луче?

Светлыми вечерами Лауси сидел перед своим домом, на видавшей виды скамеечке, на которой обычно точили косы, и не сводил глаз с косы, причала, которому от роду была всего неделя, – проклятого причала, где полным-полно шурупов и четырехдюймовых гвоздей. Ему казалось, что именно на этом причале лежит главная ответственность за это внезапное исчезновение. И как же он скучал по мальчику! Не только из-за того, что Гест был сыном его друга Эйлива – и, соответственно, его совесть была отягощена: это же последний отпрыск рода из Перстовой хижины! – а потому что при возвращении мальчика в Сегюльфьорд старик весь ожил: наконец в его доме появились жизнь, надежда и будущее, быстрый ум, собеседник. Все беседы с тещей он уже давно исчерпал, тем более что старуха перестала разговаривать, а с женой он довольствовался просьбами: женщины под шестьдесят мало что могут рассказать, а работник Йоунас сбежал из этих мест, посадив пару лисьих глазок в ту неподатливую почву, которую представляла собой его дочь Сньоулёйг. На этой неделе, когда его вызвали в Перстовый по плотницкому заказу, Лауси почувствовал, что ему не хочется домой – на хутор, лишившийся мальчика, – и он остался ночевать, хотя до дому ему был всего час пути. Восвояси он отправился мокрым росным утром, повесив голову, и то и дело спрашивал собаку Юнону: «Где Гест? Куда мальчик мог запропаститься?»

А сейчас силы покинули его, он сидел перед домом, словно громом пораженный, и молил самого небесного дьявола вернуть мальчишку, – тогда он пересмотрит свое отношение к нему, только бы он предъявил ему светлую головушку на склоне или две ноги на берегу.

Его солнце поглотило? Он представил себе мальчика, весящего 40 килограммов, высоко на полке в солнечном луче, да, в дальнем углу кладовой солнца, купающегося в роскоши и свете, уписывающим золото и лучи. Это светлое видение – знак того, что Геста призвали прочь? Или это символ жизни? Жизни лучшей, чем та, какую мог предложить ему он? Лауси – поэт до мозга костей – даже потерял способность читать в собственном уме. И все же он – неожиданно и нехотя – начал слагать эпитафию:

А этот гость[51] – он не ушел,

хотя сказал «Прощай!»…

Так прошло это лето – со светлопечальными ночами, и одинокий энциклопедист вечер за вечером молчал перед своим домом, окидывая взглядом горный склон и фьорд в надежде, что сын Эйлива восстанет из пучины и белоночными шагами взойдет вверх по горе – к нему, к ним. Порой он натыкался на внучку, которая спрашивала:

– Дедушка! А что ты все время сидишь?

– Сижу, и все. А тебе спать не пора, голуба моя?

Глава 6Крепкая хватка страны

Пришел сентябрь, а с ним и ливнищи. Хуторянин Лауси ползает холодными коленями по крыше своего дома, пытаясь наладить пузырь в окошке[52] (по нему вода льет прямо на кровати, на женщин и детей) и одновременно уже в который раз пробуя закончить строфу, которую начал сочинять летом: как странно, что у меня так плохо получается… «возмещай», «обещай», «оповещай», «вычищай»… Черт раздери, какие-нибудь еще рифмы на «прощай» бывают? А может, ну ее, эту первую часть проклятую, – проще новую сочинить? Нет, это было бы ниже его достоинства. А может, в этом стихоплетном запоре есть свой смысл? Может, мальчик где-нибудь живой, хочет жить и оттого не дает мне сочинить про него эпитафию?

И в самый разгар этих набрякших от дождя дум на хутор занесло гостя. Во двор въехал преподобный Ауртни на рыже-пятнистом коне, в сопровождении мальчишки-подростка на уставшей от подъема серой лошаденке. Экипированы они были хорошо, да промокли изрядно; на пасторе была широкополая шляпа и модное пальто. Лауси увидел, что мальчишка был не кто иной, как Магнус по прозвищу Пустолодочный. Три года назад его принесло на Косу штормом в лодке, которую все считали пустой, пока паренек не встал с ее дна. С тех пор он жил в Мадамином доме; волосы у него были льдисто-белые, а брови инеистые (как гласило предание, он три недели пролежал на морской льдине), а лицо всегда красное, толстощекое.

Лауси поспешно закончил шпаклевать вокруг конструкции из пузыря особой смесью земли с навозом, затем подложил туда дерн и быстро вымыл руки о мокрую траву на крыше, а потом легко соскочил с нее вниз. Пастор со светской медлительностью спешился и, пока мальчишка занимался лошадьми, стал здороваться с хозяином хутора. Их рукопожатие было холодным и мокрым, приправленным парой комков земли с примесью навоза, а также оно было сугубо исландским – в том смысле, что ничего не означало: хуторянин не питал никакого почтения к пастору, а пастор – к собственной должности. Здесь всего-навсего сошлись две белые игральные кости, которые жизнь забросила слишком далеко от своего центра, и они упали в этом суровом фьорде, и на одной выпало «шесть», а на другой – «один», и они безропотно повиновались такому раскладу и поэтому пожали друг другу руки – два исландца, у которых не было выбора: светский человек, никогда не путешествовавший по свету, и поэт, вынужденный чинить крыши и сколачивать не строчки, а доски. Рука руку жала – а страна их мертвой хваткой держала…

Но несмотря на разницу между числами «шесть» и «один», именно этих жителей Сегюльфьорда можно было больше других назвать коллегами. Ведь оба они были людьми духа.

Преподобный Ауртни прибыл в Нижний Обвал во время своего ежегодного объезда хуторов, и Лауси провел его к своим женщинам в темную хижину, быстро посмотрел на потолок: ага, течь поменьше стало, – а потом вынул из щели над супружеской кроватью специальную пасторскую тарелку, сдул с нее землю и пыль и несколько раз обтер о правую ягодицу. Пастор с удивлением посмотрел на эти манипуляции, а затем – на заднюю часть штанов хозяина (после того как тот подал ему тарелку): ну, в общем, не такие уж и грязные.

– Вы нас совсем врасплох захватили. Я даже не знаю, найдутся ли у нас лакомства для человека, обученного богословию.

– Не беспокойтесь: мы едем с Сегюльнеса. Там нас так угощали – мы в седло без посторонней помощи едва влезли! Я насчитал, что мой помощник съел шестнадцать оладий.

Мальчишка, притулившийся на краю кровати, рассмеялся носом – красный как рак, а вместо десен оладьевое тесто.

– В Сегюльнесе народ не бедствует. Море им каждый день приносит по целому лесу[53], – сказал хозяин Обвала, вынимая табакерку, и с легким удивлением добавил: – А вы через Мертвяцкие обвалы верхом проехали?

– Да, но больше не станем. Я пока не все знаю в этом фьорде. Лошадей полпути пришлось вести в поводу.

– А-а. То-то я смотрю, у них копыта скосогорились.

Лауси предложил гостям табака, от которого они отказались, после чего сам всосал понюшку в свою ноздрю с тыльной стороны правой ладони, со смачным звуком. Хозяйка Сайбьёрг ринулась в кухню за кофе, а ее мать Грандвёр неподвижно сидела, – только спицы в руках шевелились. Чтоб остановить эту вечную вязальную машину, одного пасторского визита было недостаточно. И все же старушка подняла прозрачные глаза на пастора и вдруг напомнила ему женщину, которая сидит в поезде и провожает глазами еще одну проносящуюся мимо деревню: она их явно немало перевидала, этих преподобных.

– Мы ненадолго, – объявил Ауртни, будто принял ее послание; он сидел на кровати напротив «вязальной машины», рядом с Магнусом, отложил тарелку, достал книгу и поднес ее к столбику мелкой мороси, исходящей из только что починенного оконца в крыше. – Итак, посмотрим: Сигюрлаус Фридрикссон, Сайбьёрг Сигюртоура Сигманнсдоттир, Грандвёр Гвюдманнсдоттир и Сньоулёйг Сигюрлаусдоттир. И малыши – это у нас Хельга и Бальдюр, дети Йоунса.

– Нет, Йоунаса! – грянула Сньоулёйг, которая сидела на передней кровати и вязала красно-коричневый носок. Спицы в ее руках ходили так быстро, что казалось – носок вползает к ней на колени с той же скоростью, с какой в мир выползает младенец. Дочка Хельга стояла у переднего столбика кровати и таращилась (а щеки у нее были морозно-алые) то на мать, то на пастора, словно ощущала, что ее мать неспособна понять такого шикарного господина.

Преподобный Ауртни коротко усмехнулся, а затем продолжил с ласковой безучастностью:

– Да, Йоунаса. А добавочный ребенок? По-прежнему пропавший без вести?

Это было точно нож в спину Лауси, который склонился, подставляя живописный жестяной чайник под невидимую течь над средней кроватью в бадстове, между дочерью и пастором. Холодный чиновничий тон и слово «добавочный» пронзили ему сердце. Хуторянин-стихоплет оставил чайник у прикроватного столба и повернулся:

– Это вы о Гесте?

Стоило ему назвать имя мальчика, как капля с протекающего потолка с грохотом обрушилась в темную пустоту жестяного чайника – с таким звуком одинокая слеза падает с большой высоты на самое дно печали.

– Нет, он… Он…

Больше Лауси не смог произнести ни слова; он сник на кровати прямо под источником света. Тут обрушилась другая капля – из того места, где был натянут пузырь, и упала на голову хозяину, чуть спереди от макушки, а затем стекла на лоб – коричневатая, хорошо заметная в белоснежных прядях. Он стер ее узловатой костлявой рукой, которая, казалось, так и застыла в жесте рукопожатия. Пастор Ауртни замер с карандашом наперевес, ожидая, пока из тела Лауси не улетучится бо́льшая часть горя. Ждать ему пришлось чуть дольше, чем он думал.