[59] может везти его перед собой, лицом вниз… Или лучше сперва сделать ему гроб? Нельзя ведь и дальше держать этого мужика в кровати, когда там дети… Правда, ректор Пасторской школы в последнюю учебную неделю рассказывал о правилах хранения мертвых тел – практических деталях, но тогда Ауртни лежал дома с похмельным гриппом и пропустил эти самые важные за весь курс уроки.
Наконец он разглядел какой-то намек на то, что дождь заканчивается, выскочил под стену землянки, помочился и посмотрел на небо. Ветер крепчает? За тот год с небольшим, что пастор прожил здесь, он усвоил, что Сегюльфьорд, как магнит, притягивает все ветра, здесь шквалы могли возникнуть буквально на пустом месте и были гораздо сильнее, чем те, что знакомы ему по Южным мысам – а уж в том краю ураганы справляли свой праздник круглогодично. Стоило ему вспомнить родные места, как его снова принялся грызть зуб – тот самый отсутствующий зуб из щербатой улыбки кеплавикской чертовки, которая заманила его, пьяного до бесчувствия, к себе в дом и в постель. Как это могло случиться? Что он помнил? А помнил он лишь сильное наслаждение, нежнокожие чары, новый мир наслаждения и нижепоясности, смертное утоление своей любви…
Но вот проснуться в присутствии всех этих людей, которые явились слушателями-свидетелями его страсти… он до сих пор краснел.
И опустил глаза на свою струю. Несмотря на надвигающуюся мглу, можно было уловить разницу оттенков Господних капель и человеческих. Последние были желтого цвета. Пастору пришла на ум прозрачная чистая вода, которую ему дали в доме, прямо из Господнего источника. Этот чистейший дар небес прошел сквозь его тело – и теперь он передавал его дальше, земле, и загрязнил эту чистоту человеческой окраской. Да, вот он: мочащийся под дождем человек, окруженный священными струями Господними, – а одна из них имела несчастье последний отрезок пути пройти сквозь человеческое тело и окрасилась цветом греха.
Он стряхнул последние капли и застегнулся, отгоняя от себя основную угрозу, захватившую его, когда он стоял в доме над помершим бондом Эйнаром, – основную угрозу, холодно и сурово вопрошавшую: зачем ты здесь? Что ты здесь делаешь? И это – твоя жизнь? И ты промаешься один? Один в этом фьорде? С этими людьми? И он бежал от всех этих вопросительных знаков, торчащих из пламенеющего щетиной подбородка покойного, по коридору, на улицу, под дождь, прочь… и там наткнулся прямо на чертову кеплавикскую щербатость. О, Вигдис!.. Привлекательная, прекрасная, просвещенная, – и да, поющая по нотам. Все, что служит к чести человека. Сейчас с ее последнего письма минуло уже девять месяцев. Весь этот страх за такое время мог бы превратиться в ребенка – зареванного.
Но разве можно ожидать от молодого юноши, что он годами будет блюсти себя в чистоте? Разве исландская система любовных отношений не была слишком беспощадна, со своими немыслимыми дистанциями во времени и пространстве? Ингибьёрг, жена Йоуна Сигюрдссона, двенадцать лет сидела в Исландии невестой, прежде чем наконец доехала до него и до Копенгагена. Ауртни знал и другую историю, в которой обрученная ждала так долго, что к тому времени, как сыграли свадьбу, она уже и ребенка успела родить. Нет, может, ему стоит попросту отплыть в Бильдюдаль с первым же кораблем и потребовать к себе свою возлюбленную? Или она уже обручилась с другим? Он спрашивал у гор к западу от фьорда, а они, в свою очередь, – у гор к востоку от следующего фьорда, а те – у гор к западу от него же, и так далее, и вот – четырнадцать гор спросили у четырнадцати, но ответа он не понял. Этому человеку было не уразуметь перешептывания гор.
Глава 9Угли в углу
Он отвалил хлипкую дверцу и, пригнувшись, вошел в коридор, услышал болтовню соседей в бадстове, за дверью-хлопалкой, но не удержался и завернул в кухню: в настоящую кухню с очагом он не заходил с тех пор, как был мальчишкой, а это было до того, как образование увело его прочь от земляного пола и крыши, на которой росла трава (подумать только: люди здесь жили под дерном и землей!). Он уже полжизни принадлежал исландскому высшему сословию, жившему в мире, обшитом досками, отапливаемом углем, спал на льне и пухе, а не на шерсти и сене, ел с фарфоровых тарелок ножом и вилкой, а не из деревянного аска роговой ложечкой, а та еда была приготовлена на специальных машинках, а не на очаге из каменного века.
Он пригнулся и вошел в короткий поперечный коридорчик, который отходил от основного коридора вправо и вел в маленькую, пахнущую гарью, напитанную дымом и почти совсем темную комнату. Но из дыры в потолке чуть пробивался бледный свет. Рослый пастор тотчас задел головой котелок, свисающий с потолка, а тот ударился о другой котелок: басовитый звук довел его до очага – низенькой каменной кладки в самом дальнем углу в потемках, и до углей, посверкивающих там под чем-то, подобно красно-желтому цветку белого огня. Он пошарил перед собой и обнаружил плоский камень, тепловатый, как рука, – это, конечно же, была «ночная плитка»: он слышал, что такими накрывали на ночь очаг, чтобы спрятать огонь. Каким же это все было первобытным, насколько близко тому, что было заведено в первых кухнях человечества, в пещерах и на полянах на континенте и в норвежских бухтах у викингов!.. Потрогать пальцем этот теплый камень было все равно что прикоснуться к самой мировой истории.
Он распрямился и вдруг ощутил рядом с собой что-то – и повернул голову. Там ничего не было видно, кроме темноты, да, ничего, разве только если… Он ощущал какое-то присутствие, чье-то тело, хотя видно ничего не было, и, казалось, слышал дыхание, – нет, разве ему не почудилось? Ведомый инстинктом нелогичного первобытного человека, он потянулся рукой в угол и нащупал там плоть, теплую… щеку?
Вдруг он испугался и отдернул руку, ибо ничто не способно испугать человека так сильно, как другой человек.
Глава 10Недели недоли
Когда преподобный Ауртни вновь возвратился в бадстову, там царила беспомощность. Сигюрлаус стоял над хозяйкой Стейнунн, которая суетилась над дочерью, мужик держал в руках до нитки вымокшее покрывало (и с него стекало в ручей, образованный течью). Пастор нагнулся, входя в двери, и выпрямился. Перед собой он вел мальчика-подростка, довольно крепкого сложения, приунывшего, с пепельным лицом, угольно-серыми щеками и черными хлопьями в светлых волосах. И мальчик постоянно закусывал нижнюю губу от стыда.
Лицо старого хуторянина из Обвала тотчас обратилось в посмертную маску, и из нее он взирал на него, точно выходец с того света – на другого такого же, поскольку у одного из них сердце омертвело, когда другой сгинул.
– Ах, так ты здесь? Где тебя носило? – спросила женщина, которой передалось изумление плотника, и она подняла голову от дочери.
– Я…
– Да, мальчишка, говори!
– Я…
– Да, и что?
– Я… я пошел за пастором, но река разлилась.
– Врешь как сивый мерин! Ты же совсем сухой!
Пробегавшая мимо Юнона начала без устали скакать вокруг мальчика.
А он притворялся, будто не видит собаку, и смотрел прямо перед собой, на студеную струю, стекающую с покрывала в руках Лауси. – Ну, пастора он, считайте, нашел! Это Гвенд? – бодро проговорил преподобный Ауртни, пытаясь разрядить обстановку.
– Нет. Он – Гест, – сказал Лауси, и от каждого его слова исходило золотистое сияние.
– Что значит «он ест»?! Да он каждый съеденный кусок отработал, такой работящий парнишка! А ты почему в таком виде? Что ты так стоишь?
– Где же ты пропадал, Гест, родной? – спросил Лауси, так ласково и душевно, что все остальные наконец поняли, как обстоит дело.
Даже сам мальчик понял, что его игра в прятки окончена. Он больше не мог быть каким-то там Гвендом из Хейдинсфьорда. Он был Гест. И здесь, и в любом другом месте. Собака все еще радостно скакала вокруг него, и сейчас он не утерпел, и взял ее за передние лапы, и дал повалить себя на склад вещей на кровати. Собака продолжала радоваться этой встрече – значит, она его помнит, а ведь с его исчезновения прошло целых три месяца! И тут Гест заплакал. В нем забурлили всхлипы, словно закипающая вода, которая вскоре выплеснулась из глаз. Пастор и хозяйка недоуменно смотрели на это, а Лауси отложил покрывало-водосборник, шагнул к мальчику, притулился рядом и обнял одной рукой молодые плечи. – Ну вот.
Больше ничего он сказать не смог после всех пережитых душевных треволнений и тихо сидел рядом, пока мальчик вычерпывал из себя все три месяца, проведенных вдали от этого своего отца под номером 3. Что же произошло с ним с тех пор, как он пропал красивым плотницким утром в начале лета? Куда он ездил? Где был?
Зато собака была дипломированным утешителем скорбей; она вскочила на кровать с другой стороны от Геста и уткнулась мордой в его грудь-рыдалку, а хозяйский кобель улегся рядом с хозяйкой и оттуда следил за происходящим. Он не вынимал морду из-под хвоста пришедшей в гости «дамы» с того момента, как она появилась, чем доставлял ей массу хлопот, потому что под ее хвостом было сказочно сухо: не так давно Юнона ощенилась на рогожном мешке восемью щенками, весьма нежными изделиями, зачатыми в то строительное утро, когда Гест пропал; а Лауси потом утопил их в море, несмотря на протест внуков.
Пастор Ауртни обретался у прикроватного столба, ближайшего к стойлу, и украдкой смотрел на мальчика. Чужие рыдания не были его forte. Светскость, усвоенная им в годы, проведенные в столице, требовала определенной дистанции. А та любовь к ближнему, которую преподавали в Пасторской школе, была в первую очередь богословской, теоретической. Тут женщина повернулась к ним спиной и склонилась над девочкой. Постепенно рыдания мальчика стихли, слезы скрылись в бурой сухой шерсти собаки и там в мгновение ока высохли, а потом он прижался к собаке сверху и начал обнимать, гладить и тискать, но слишком сильно, от слишком большого отчаяния, так что Юнона под конец устала от душеспасительных работ и соскочила на пол, но потом сбежала под кровать от хозяйского кобеля, все еще мечтающего о семяизвержении.