– Если Гвенд не идет в церковь, церковь приходит к Гвенду.
Позже днем непогода наконец улеглась, и люди снарядились в поход. Хреппоправитель Хавстейнн сам-третей отправился в Норвежский дом, и там им удалось окриками разбудить нескольких спящих. Норвежская китобойная шхуна «Люсебергет» не успела выбраться из фьорда по причине сентябрьских штормов и застряла там вместе с экипажем. Капитан Нюволль и его команда жили у Эгертбрандсена и уже пятый месяц не прекращали застолья. В Норвежском доме не переводилась «огненная вода»: у Эгертбрандсена, стерегшего китов, обнаружилось восемнадцать больших бочек роскошного «Лёйтена». Но люсеберговцы оказались самыми жуткими выпивохами, каких только видели жители Сегюльфьорда, – а это кое о чем говорит. На второй день Рождества, на соревновании «кто кого перепьет», все видели, как их капитан одним глотком втянул в себя полбутылки аквавита. И пили у них определенно каждый вечер, потому что, несмотря на непогоду, все там спали мертвым сном, когда туда принесло хреппоправителя. Эгертбрандсен подошел к дверям только после очень долгого и сильного стука. А когда в дом вошли, то все увидели, что в этих комнатах была драка. На полу везде были осколки стекла и обломки стульев. Затем предстояло поднять Нюволля: эта работа требовала большого терпения. Но по-другому было нельзя: их шхуна была самой быстроходной во всем фьорде, а церковь стремительно уплывала в сторону Грамсейского пролива.
Сначала капитан не хотел никому давать свой корабль, потому что решил не прерывать зимовки здесь. Но когда до него дошло, в чем дело, в нем воскрес истинный христианин:
– Как? Что вы сказали? Церковь? Ее мы непременно спасем!
В итоге норвежское китобойное судно загарпунило исландскую церковь на море у берегов севера Исландии недалеко от кромки морских льдов. Все удивлялись плавучести и непотопляемости этого церковного корабля, у которого после трех часов плавания по морю все еще не образовалась течь в полу. «Прочный, хороший дом Божий!» – кричали норвежцы у себя на палубе исландцам, примкнувшим к этой экспедиции по спасению церкви: хреппоправителю Хавстейнну, его двадцатилетнему сыну Снорри, двум батракам со Старого хутора и доброму помощнику Магнусу Пустолодочному. «У вас, у исландцев, вера хорошо просмолена!» Они поклялись выловить такую героическую постройку и доставить в гавань. Но на этот раз гарпунщик отложил гарпун, вместо этого завязал на тросе петлю, и после нескольких попыток им удалось заарканить церковь, словно какого-нибудь неука, и петля обхватила ее шею – полусломанную колокольню.
На море по-прежнему было волнение, но церковь тотчас притянулась к борту корабля и потянулась за ним, и язык колокола беспрестанно колотился на колокольне, но сам колокол, очевидно, застрял в досках, потому что звук был весьма скупомрачный: словно упрямец бился головой о камень. На экипаж это зрелище произвело удивительное впечатление: церковь медленно плыла у левого борта, словно корабль шел не по волнам, а по кладбищу, сменив норд-ост на погост. И все же по-настоящему они содрогнулись, когда в одном окне церкви показалось лицо – на короткий миг в нем промелькнуло лицо – седовласое, беззубое, стариковское, худощавое, с застывшей отрешенной гримасой – а что там алеет над одним глазом, уж не кровь ли? Борода была длинной, а плечи укутаны льняной простынью, так что зрители не могли понять, видели ли они своего Бога, престарелого Моисея или одного из ветхозаветных пророков. Никто не хотел верить своим глазам – настолько удивительным было это зрелище. А вскоре отпала и сама надобность обсуждать его: как только церковь закачалась позади корабля, канат натянулся и в считаные миги утащил дом Божий под воду.
Как наверняка известно большинству читателей, ни одному кораблю не перетянуть церковь, залитую морской водой, и капитан Нюволль скрепя сердце приказал экипажу перерезать канат, пока Сугробнокосская церковь не утащила «Люсебергет» за собой в пучину.
Глава 36Один народ, две страны
По прибытии домой корабельщики сходили на берег весьма сконфуженные. Сегюльфьордцы все еще гадали, не пророка ли Сакариаса они видели в окне за миг до того, как церковь погрузилась под воду. Но никто не облек это зрелище в слова: настолько оно было диковинным и невероятным. Норвежцы, судя по их виду, отчаивались сильнее, и капитан Нюволль без конца извинялся и обвинял в случившемся только себя: им не надо было заарканивать колокольню и брать церковь на буксир, а надо было подплыть к ней и нанизать на веревку как рыбу: разбить стекла во всех окнах по ее правому борту, а затем продеть крепкий канат в окна: в одно закинуть, а из другого вытянуть, и так далее, и таким образом пришнуровать церковь к борту корабля. Хавстейнн попытался успокоить капитана, но напрасно: норвежец метался по палубе и бормотал себе под нос: “Nei, for helvete! Jeg mistet kirken i havet!” [104]
Казалось, он сейчас переживает то же, что герой какого-нибудь библейского сюжета, которому теперь не миновать гнева Божьего с небес: «Мол, Я тебя снарядил спасти мой дом – а ты его вместо этого утопил!» Когда Нюволль сошел на берег, он был убежден, что сейчас ему уготованы судьбой великие несчастья, и принялся заодно проклинать и фьорд, и Исландию, мол, не надо им было здесь околачиваться целую зиму, и не надо было попадать в такое пакостное положение – вылавливать из моря церковь! Что это, черт побери, за ерунда такая, и какого ляда они вообще делают в этой треклятой дикарской стране, где церкви сдувает в море ветром?
Поднимаясь на крыльцо Мадамина дома, он все же успокоился и снова принялся ныть себе под нос: “For helvete! Jeg mistet kirken i havet!” Затем он чуть ли не ползком приблизился к пастору и его мадаме, смиренно попросил прощения за то, что из-за него спасение Сугробнокосской церкви пошло насмарку, а затем уронил несколько слезинок в кофе, сказав Вигдис: «И где же вам теперь петь?» Потому что молва гласила, что большой приток прихожан в церковь в последнее время происходит прежде всего благодаря красивому пению прекрасной пасторши. Во всяком случае, норвежцы ни одной мессы не пропускали: они не понимали смысла слов, зато понимали красоту.
Преподобный Ауртни попытался успокоить его: он, мол, сделал все, что мог, и даже если вышло так, как вышло, никто не осудит его строго. Но капитан был безутешен. И наконец выяснилась причина, по которой он так сурово корил себя: “Det var bare ikke meg! Det var bare min forferdilege bakrus” [105].
Собравшиеся далеко не сразу поняли, что хотел сказать капитан: то ли на его судне на баке что-то было не в порядке, то ли у него бока разболелись. И лишь когда хреппоправитель вошел в дом, непонятное прояснилось: «бакрус» – это норвежское слово для похмелья. Богобоязненный капитан приписал свою оплошность слабости к нездоровому дьявольскому пойлу.
“Jeg mistet kirken i havet!” – еще раз прохныкал Нюволль, а затем окончательно сломался. Слезы и всхлипы хлынули, словно волны на берег; он был безутешен.
Ошарашенные исландцы сидели и стояли вокруг этого мощно рыдающего могучего капитана китобойного судна, этого рослого громилы, и сопоставляли эту его чувствительность с его поведением этой зимой, в первую очередь с инцидентом в лавке незадолго до Рождества, когда Нюволль выбил зубы хуторянину с Сугробной речки за то, что тот отказался на время отдать свою жену в Норвежский дом.
Да, спору нет, эти люди из Олесунна и Хёугесунна такие странные. А ведь когда-то исландцы и норвежцы были единым народом. Но разлука в тысячу лет, тысячелетнее житье в новой непростой стране не прошло даром. Говорят, что условия жизни определяют характер человека на целую четверть. Так вот, Исландия превратила норвежцев в исландцев.
При общении с братским народом жители ледяной страны долго и удивленно смотрели на свою утраченную сущность – свою старую норвежскую национальную душу, блуждавшую между крайней набожностью, умеренностью и мелочностью с одной стороны, а с другой – безграничным суровым пьянством, которое, как правило, заканчивалось кровавыми драками. Норвег или сидел эдаким прилизанным ангелочком на скамье в церкви, или стоял, пьяный в лоск, ночью под чужим окошком, горланил и немедленно требовал разврата.
А каковы же норвежские женщины?
Местные жители не вполне понимали этот суровый сплав крайностей, потому что сами являлись такими людьми, которые все делают не с полной самоотдачей, никогда не идут до конца, не любят правил и не слушают аргументов. Скорее всего, так было по той причине, что сами они жили в нелогичной беспорядочной стране, которая сама не знала, какое в ней настало время года, где ни на что нельзя было положиться: а солнце вообще встанет? Это называется весна? А это – дождь?
В то время как норвежцы жили в краю штиля и покоя, где все деревья вертикальные, а все горы – не огнедышащие, так как вытесаны из той породы, которая уже миллионы лет как кружилась вокруг солнца, когда Исландия едва высунулась из океана, – исландцам досталась страна великих крайностей, поэтому они не могли позволить себе кидаться в крайности сами. Кому постоянно приходится мотаться между твердокаменными точками зрения, тот в конце концов превратится в разболтанный маятник. Исландцы именно такими и были.
Здесь горы были юные, бешеные, сегодня покрытые льдом, завтра – огнем. Здесь царила или круглосуточная темнота, или круглосуточный свет. Здесь зимние дни выдавались летом, а летние – зимой. Вода была или настолько горячая, что в нее было невозможно залезть, или настолько холодная, что по ней можно было бегать на коньках. Во фьорде то нельзя было днем с огнем сыскать хоть одну рыбешку, то рыба заполоняла его настолько, что нельзя было спустить лодку на воду.
Здесь ни на что нельзя было положиться и надо было быть готовым к чему угодно. И поэтому здешний народ развил в себе терпеливость мастерского сорта, увенчивавшуюся нерадостным туманным языком, применявшимся среди повседневных хлопот, в котором слова означали «всё и ничего», «вот» и «ну», а предложения были открытыми с обеих сторон: «Да что ты говоришь!» и «Да-да, вот именно». Высшей формой поэзии считались «слеттюбёнд» – стихи, в которых при первом прочтении было сказано одно, а если читать их задом наперед – то прямо противоположное. И так же со всей жизнью этого народа. Никакие планы не заходили дальше сегодняшнего вечера, ни одно решение не было окончательным, ни одна беседа не имела вывода. Любимые фразы исландцев были посвящены как раз всяческой незавершенности: «Посмотрим», «Поглядим на это весной», «Ты мне напиши». Собрания у этого народа были не чем иным, как тренировками по фехтованию, освобождающими от мнений: участники врывались на трибуну и там заявляли свою точку зрения, и таким образом освобождались от нее на некоторое время – достаточное для того, чтоб поучаствовать в поднятии рук по окончании дискуссии только затем, чтоб завтра же изругать эту затею. «Да, они заставили нас одобрить эту хрень!» Потому что никогда исландцы не чувствовали себя хуже, чем когда им удавалось разрешить спорный вопрос договором или принять на себя обязательство, записанное в официально утвержденном документе, и подмахнуть свое имя. В стране, где церкви сдувало ветром с фундамента целиком, людям было очень сложно закрепить реальность на листке бумаги. (Стра