Шестьдесят килограммов солнечного света — страница 69 из 86

“Det snakker hann ikke med mig om, nej!” [128] – в промежутках отхлебывая ром из бутылки, которую прятал в тайнике над одной балкой. На десерт Гест со товарищи получили по огромной корабельной галете и горячее коричневое молоко, по вкусу напоминавшее самый лучший час будущего. Никто никогда не забудет этот день, этот вечер, эту ночь.

Солнце скатилось со склона горы в устье фьорда с западной стороны, словно медлительный снежный ком-переросток, и оттуда выкатилось на вечерне-гладкую равнину моря. И тут стало светлее, потому что море многократно усиливало лучи, – но при этом тень нового склада переползла на кучу селедки. Сегюльфьордские работники раньше никогда не радовались вечерней тенистой прохладе: с раздельщиц катился пот, и в каждую бочку скатывалось по капле. Даже у Анны из Мучной хижины лицо разрумянилось. Нет, никогда еще эти девушки и женщины-работницы так не расцветали, как сейчас, когда в тени склада алели щеки – у них, насытившихся, разгоряченных от усталости, со свежими мозолями на ладонях. Пока Хюгльюва из Лощины распрямлялась и тянула свой суровый профиль к небесам, батрачки со Старого хутора перешучивались между собой о том, что, мол, потом какой-нибудь граф-датчанин, жирный как свинья, будет уплетать эту селедку, засоленную в их собственном поту.

Торговец Кристьяун дошел до угла собственного склада (дальше не решился) и оттуда смотрел во все глаза на это роскошное зрелище: всех этих трудящихся людей под высокими мачтами и тучу чаек над ними. Затем он увидел, как через Затон перевезли человека с белыми волосами: предводитель акулятников из Лощины тяжко восседал на корме, поручив своему мальчишке орудовать веслами, и держал подзорную трубу. На середине Затона он остановил лодку, не осмеливаясь двигаться дальше, и поднес трубу к глазу. Видимость сегодня была такая, что все было отлично видно даже из прошлого.

Капитан Арне Мандаль поднялся на палубу, раздосадованно бранясь после перепалки с коком-датчанином, кинул быстрый взгляд на емкость с селедкой: вот из чрева корабля взмыла еще одна корзина, наполненная сельдью, и тросы сверкнули в полночной светлоте! – а потом побрел обратно на корму. Чайки вспорхнули с гика и пересели на рею, а также очистили место на заляпанном пометом релинге, куда капитан облокотился и стер с лица усталость, уронил плевок в замутненную рыбьими потрохами воду внизу и посмотрел на то множество людей, которое он организовал за один этот день. Он видел, как Эгертбрандсен сидел на швартовой тумбе, широко расставив ноги, которым мешало брюхо, и курил трубку. Дым от него и от трубки устремлялся вертикально вверх, придавая этому вечеру такой же поэтический оттенок, какой могло бы придать звучание гармони. «Ах, неужели сегодня он останется без выпивки?» – подумал капитан, а затем посмотрел прямо на солнце, которое уже переместилось на восток от склада и сидело посередине фьорда, на треть погрузившись в море, словно диск циркулярной пилы – в доску. На коньке крыши склада сидел обсидианово-черный ворон и следил за работами, словно датчанин-надзиратель.

И вдруг Арне увидел, что на камне чуть поодаль на взморье, не доходя нескольких поросших травой землянок, стоит женщина. Светловолосая, в темном пальто, доходящем до икр, она стояла на камне и, словно в трансе, смотрела на фьорд, – и это была она. Она стояла там на камне одна, как статуя, как видение… Он потер усталые глаза и наморщил лицо: нет, она все еще там стоит, на камне на крошечном мысу, и вечер отражает ее облик в небольшой бухте. Что может быть прекраснее красивой женщины, которая стоит вечером на камне, а вечер отражает ее в своих серебристо-чистых волнах, таким образом переворачивая ее вверх ногами – а заодно и любого, кто смотрит на нее?

И тут капитана как будто подняли с палубы и подвесили на рее, словно какого-нибудь пирата, его жизнь перевернулась, он стал видеть все вверх ногами, и вся кровь у него прилила к глазам, и тут он увидел, как его мечта проявляется в соленой морской воде: в искрящемся, живом и дрожащем горном зале светлого вечера его богиня стоит на камне, а рядом с ней лучится длинный отсвет утекающего солнца, а само солнце – под ним, так что вместе они образуют один яркий-яркий восклицательный знак, потому что между палочкой и точкой вклинивается темная коса, – эта картина была необыкновенно четкой и говорила лишь одно: она!

Когда капитан вновь нащупал самого себя и ощутил свои ноги на палубе, ему подумалось: «Этот день вобрал в себя всю мою жизнь». И он тут же почувствовал, как у него участилось сердцебиение, как будто сердце рвалось вон из груди, за релинг, на сушу, туда, на взморье, к солнцу и к женщине. Ему стоило последовать за ним? Ее местоположение – это призыв? Разве она разместилась так не для того, чтоб моряк увидел ее глазами моря, в портрете, который оно изобразило? А может, подойти прямо к ней было бы слишком дерзким? Раньше ему приходилось платить дорогой ценой за свою горячность, ведь бывали такие женщины, которые предпочитали аккуратную каплю-образец крови из влюбленного сердца целому четырехлитровому шквалу из этого гигантского бидона. Что же ему делать?

И тут ему показалось, что она посмотрела на него, но утверждать это точно было невозможно: слишком велико было расстояние. Но потом она повернулась и стала смотреть на закат, а затем сделала шаг по направлению к Косе. Тут сердце Арне забилось так, что заглушило все мысли, и он помчался по палубе, так что с нее вспорхнули чайки, перемахнул через борт и поспешил на причал, едва не споткнулся о собаку, которую не заметил, потом проскакал мимо селедочного роскошества, вдоль нового склада. Солнце уже почти потонуло в море, из волн виднелась лишь самая его макушка, и Арне почувствовал в глубине души, что, если он не успеет к девушке прежде, чем солнце исчезнет за горизонтом, его жизнь навек будет погружена во мрак. Он увидел, как она скрылась за одним из тех дерновых холмиков, которые здесь служили жилищами.

Глава 13Хюгльюва

– Бегга! Ты слишком мало отрезаешь от головы!

Так Хюгльюва из Лощины (это, как уже говорилось, батрачка Кристмюнда) крикнула своей товарке, стоя у наполовину заполненной бочки во время небольшого перерыва. Бегга стояла на коленях недалеко от нее над примитивной разделочной доской – отломанным куском обшивки – и рьяно взрезала селедке жабры. Время уже перевалило за полночь, и работников начала одолевать усталость. Бегга стала делать надрез перед жабрами, а не под ними, как положено.

– Вот я сейчас твою отрежу, если не заткнешься! – ответила Бегга, чем вызвала взрыв смеха вокруг кучи рыбы, которая сейчас заметно уменьшилась, потому что мужчины закончили выгрузку уже несколько часов назад. Но шляпа по-прежнему лежала в ее середине и уже основательно пропиталась рыбьей слизью. Хюгльюва в ответ поправила повязку у себя на голове быстрыми грубыми движениями, а потом снова склонилась к блестящим от крови камням. В этой самой первой в Исландии бригаде раздельщиц сельди она была самая старшая: ей было уже хорошо за тридцать.

Родилась она в Лощине – внебрачный ребенок вскоре умершей батрачки. Хозяин выбрал ей отца из своих батраков-моряков, а также дал ей это необычное имя – Хюгльюва Халльдоурсдоттир, и многие восприняли это как насмешку. Но на хуторе Кристмюнда она выросла, стала батрачкой с шести лет и с тех пор так и работала, и никогда не бывала замужем (да ей и не полагалось мужа[129]), никогда не знавала никаких любовных утех, разве что с обратным знаком – в те немногие разы, когда прекрасноволосый хозяин вскакивал на нее верхом, почти ни от кого не таясь, в тот год, когда расцвел цветок ее девичества. От его опыления произрос плод, который хозяин, от большой любви, не велел выносить на пустошь, а пристроил в соседний фьорд. В те дни Хюгльюва была так же красива, как ее имя, и сейчас, хотя тяжелый труд покрыл ее черты патиной, еще можно было разглядеть, что лицо у нее симпатичное: с прямым носом и высокими скулами. Но суровая жизнь стиснула ее губы, искусала ее щеки морозом и сделала выражение глаз каменным. В бровях и под глазами она носила глубокие следы бессонных ночей.

Но это был совсем новый вид тяжелой работы! И как он был не похож на рабский труд дома! Они – несколько батрачек, – закончив день на сенокосе, забежали на Косу, и она с радостью кинулась в этот водоворот (и это целый день промахав граблями!) просто из любопытства, бездумно; лишь после первой бочки она узнала, что хозяин запретил своим работникам близко подходить к «этой чуши», но она уже вошла во вкус и не могла остановиться. Она была не в состоянии это объяснить, но такая работа была больше похожа на развлечение, наверно, из-за того, что тут было многолюдно: все эти лица… А может, еще и из-за норвегов: один из них, научив ее обращаться с селедкой, со смехом обнял ее, и они посмотрели друг другу в глаза. Он обходился с ней неизвестным ей образом – это называлось «с уважением», – и к тому же мужчины не глядели на нее с прошлого века. Она вся помолодела.

Дважды работники Кристмюнда (те самые, чей корабль застрял в селедке) пытались оттащить ее от бочки, но оба раза норвежцы вмешивались, угрожая теслами и набойками[130], так что землякам пришлось отступить. И сейчас она настолько зарвалась, что превратилась в главную на разделке сельди, начала покрикивать на товарок и приказывать им – такое ее охватило чувство.

Хюгльюва одернула фартук под коленями; ей удалось сделать так, что они по большей части остались сухими, – здесь хватало возни с самой работой, которая сопровождалась этим стоянием на коленях на голых камнях на взморье по полчаса, – и продолжила рьяно взрезать селедке жабры. И все же она позволила себе ухмыльнуться, когда норвежец вернулся и во все горло закричал: “Nej, nej!” [131], увидев работу Бегги, – и снова принялся учить ее, как разделывать селедку правильно.