Шестьдесят килограммов солнечного света — страница 74 из 86

Она подняла голову из-под его шеи, и они посмотрели друг другу в глаза. И сейчас для их губ открылись дороги, сейчас расстояние между ними растаяло, и они прикасались друг к другу, целовались, сближались и терлись друг о друга в койке кока-датчанина. Трепещущие объятья, неистовые поцелуи, подогреваемые жаром в паху и убийственной любовной горячкой. В постели убитого, на его белье, жизнь текла вперед, наслаждение находило себе русло, устраняя на своем пути все благочестивые мечты о роли невесты и достоинстве капитана. Наслаждение в жизни оказалось всего лишь вот этим: убить человека из-за женщины и всего через минуту насладиться ею в его кровати! Смотреть, как двое дерутся, и потом лечь с победителем в постель павшего!

Что за жизнь! Под палубой, молчаливым утром во фьорде, при горах и солнце!

Страсть была такой сильной, а любовные объятья такими неистовыми, что даже большая мачта на этом роскошном корабле, спускавшаяся из синего воздуха до самого сырого трюма, начала слегка покачиваться в утреннем покое. Чайки на ее вершине поспешили покинуть это дрожащее дерево.

Глава 20Стартовый выстрел

Спустя еще одну волну страсти они поднялись наверх, на сверхъяркое утреннее солнце, словно только что пробудившиеся темнорабочие, и пошли по палубе, взявшись за руки, мимо двоих пьяных матросов (один из них, кажется, так и заснул над бортом), к сходням – и в воздухе вдруг раздался орудийный залп, и они увидели Эгертбрандсена, который с диким видом стоял на крыльце Норвежского дома, торжествующе подняв над головой пистолет. А еще выше над ним в воздухе расплывалось белое облачко порохового дыма. Они остановились, рассматривая это зрелище. Залп все еще звучал у них в ушах, этот звук заполнил весь фьорд от горы до горы.

А они – как и многие другие – ощутили и поняли всё, что таилось в этом выстреле, ведь в него вместился весь уклад истории, все события и вести года и дней, а также недавно пробудившаяся судьба этого утра. Ведь этот мощный выстрел китового сторожа на крыльце солнечным утром был одновременно прощальным словом старого времени и стартовым выстрелом нового. К тому же он поглотил целую человеческую жизнь, убийство и всю связанную с ним вину, и одновременно с этим как бы отстрелил их прочь от себя. В этот звук можно было свалить все гнетущее. И к тому же он таил в себе празднование победы: пробка выстрелила из бутылки! Блистательная счастливая пара сочетается браком!

Но вот что услышали все – птахи, люди и лисы – и вот что было самым главным: тишину нарушили.

Арне проводил Сусанну по сходням на причал, и лица у них сделались похожие друг на друга, как у супругов, причем до такой степени, что даже чайки молча поклонились, прежде чем взлететь прочь от счастья, которое шло здесь, судя по всему, направляясь прямиком в церковь, – и да, даже новехонькие двери церкви открылись сами собой, как в сказке. Для них все было открыто. Но эта сказка тут же и закончилась, потому что единственным, кто вышел им навстречу, был пророк Йеремиас, длиннобородый, голоногий, в белой ночной рубашке, он закрыл за собой дверь и направился домой на Старый хутор.

Они подошли к Мадамину дому, потому что Сусанна хотела проснуться в своей собственной постели, и с нежным лепетом расстались на лестнице. Вокруг дома посвистывал кроншнеп, а на кладбищенской ограде сидела белоснежная чайка.

– Мы отчаливаем с приливом, – сказал норвежец.

– С приливом поцелуев, – засмеялась она, а потом добавила серьезно: – Тебе нужно снова прийти сегодня вечером.

– Сегодня вечером или завтра. Как только мы все заполним.

– Селедкой или любовью? – спросила она и улыбнулась с таким озорством и нежностью, что ему захотелось окончить свою жизнь прямо здесь и сейчас.

Когда он шагал по тропинке прочь от пасторского дома, ему стало ясно, что пришедшее ему в голову, когда он только причалил, оказалось верным: ради большой любви нужно убить преста [139].

Глава 22Несчастье рано поутру

Четвертый час ночи был уже на исходе, когда Гест наконец добрел до хутора Обвал. Юнона радостно выскочила ему навстречу, наискосок вниз по косогору, виляя хвостом и излучая радость. Он дал ей повалить себя на кочку, тискал ее, лепетал: «Юнона, девчонка моя! Пойдешь со мной завтра на работу? Ты же у нас любишь селедку? Селедочница ты моя!»

Перед Косой и за ней фьорд был как безоблачное зеркало, и солнце медленно плыло над Сегюльнесом. Для этого утреннего часа слово «золото» было чересчур дешевым.

Он нагнулся: из светлоты в сумрак земляночного коридора. В его ушах до сих пор пел гром выстрела, и он не услышал разговора, который доносился в коридор, зато увидел людей в гостевой: хуторянин Сигюрлаус сидел на кровати, положив свои плотницкие руки на колени, а рядом с ним – круглолицая девушка, закутанная в семнадцать шалей, как куколка бабочки – в кокон. Вокруг глаз у нее была какая-то красная сыпь, а может, она была просто заплаканной, а нос – большой, с синими жилками, и толстая шея – в фиолетовых пятнах. Она уставилась большими сероватыми глазами на мальчика, остановившегося в коридоре возле дверей. Можно было видеть, что ее губы замерли посередине фразы. Теперь и Лауси поднял глаза и увидел своего мальчугана; они и не слышали, как он вошел: такова магия башмаков из овечьей кожи на земляном полу.

– Ну вот… да что… А где ты был? – наконец спросил старик.

– Они нашу лодку спрятали. Я ее не нашел.

– А? Да? Кто?

– По-моему, эти, в ботинках.

– Ага. Лодка далеко не уйдет. И ты вокруг фьорда обходил?

– Да.

– Вы так долго работали?

– Да.

– Весь солнечный свет на берег выгрузили? И полностью обработали, и засолили?

– А?

– А что там был за залп?

– Не знаю.

– Ложись-ка ты спать. Нам с Моуфрид надо тут немножко поговорить.

Она – его дочь? Или родственница? Над ними витала какая-то серьезность, которая была хуторянину-поэту совсем не к лицу, в его глазах читалось желание убежать, он слишком часто приглаживал тощей рукой прядки, окружавшие его голову. Девушка постоянно переводила взгляд с Лауси на Геста и сплетала у себя на коленях свои красноватые пальцы один с другим. И да, ему показалось, что атмосфера там как-то пахнет слезами. Этим утром на всех хуторах шли бои – в это-то распротролльское дивнопогодие! Гест на мгновение забылся и рассмотрел их получше. Что здесь делает эта девушка? Она будет у них жить? Сюда никогда не заходили гости. Они сидели на кровати для гостей – той самой, где в былые времена так часто лежал его отец Эйлив, мечтая о Мерике, – и напоминали две души – две судьбы, побежденные жизнью. Их что-то угнетало – но что?

Через три часа он очнулся в своей постели. Женщины уже встали, дети выбежали на улицу, но его разбудил пронзительный детский плач, доносившийся в бадстову из коридора. Вскоре в спальное помещение вошла хозяйка Сайбьёрг, ворча и ругаясь что есть мочи, – и напустилась на мальчика: «Эй, Гест! А ну, вставай! Ты ночь профукал, а дня тебе все равно не прогулять, а ну, ступай в загон для овец! Давай! Пока ты живешь здесь – быть тебе пастухом! Ты вчера сбежал и всех подвел, но больше не будешь!» В руках у нее была дымящаяся чашка, и она подала ее своей матери, которая, как и прежде, сидела на своем месте – своем славном местечке в этом мире, которое она десятилетиями не покидала со времен постройки этого хутора, за исключением тех минут, когда ей надо было справить нужду. Она сидела там и вязала, в прохладной сырости и полумраке под окошком в крыше – в это второе по красоте утро нынешнего лета. Хозяйка продолжала браниться, что, в общем, было не новостью, а вот тон у нее был новый:

– Вот уж эта потаскушка окаянная! Фу!

– Где он? – послышался голос старой Грандвёр.

– Ушел. Пропал. Трус несчастный.

– Куда он пошел?

– Сказал, лодку искать. Я спрашиваю: чтоб ее перевезти?

– А сколько ему лет?

– Мальчику-то? Сама слышишь: только что родился остолоп! Во время окота овец! Черт рогатый с красным пятном.

Хозяйка сейчас вернулась и, проходя мимо постели Геста, прибавила:

– Эй, вставай, кому говорю!

И она вновь умчалась, тряся фартуком и вея юбками, а ребенок все продолжал плакать где-то в передних помещениях – в гостевой? У супругов появился внук? Или внучатый племянник? И они не хотели брать его в дом? Из-за того, что то место уже было занято Гестом? И места для новых ртов здесь не было? Но ведь он мог бы заработать еще денег и заплатить за свое прожитье. И тут он вспомнил о той славной купюре – пяти норвежских кронах, где же они? Он встал, всклокоченный, невыспавшийся, и притянул к себе штаны. Да, они по-прежнему в кармане. Юный работник снова рассмотрел купюру – какая роскошь, какой билет в другой мир, в новые времена… Но тут в дверях снова показалась хозяйка и с небывалой силой обрушилась на него сквозь пронзительный детский плач:

– Чтоб ты после дойки валандался на Косе – нет, так дело не пойдет, твои обязанности – здесь!

– Но, может, она пригодится, – раздался голос старухи, которая явно имела в виду девушку, эту Моуфрид. – Например, она вам с дойкой может помогать.

– Я ее к овцам близко не подпущу! Она здесь не останется! – прогремела Сайбьёрг, затем скрылась в коридоре, бормоча: – Вот уж потаскуха чертова.

Гест напялил на себя одежку, натянул башмаки, затем метнул взгляд вглубь бадстовы, туда, где сидела вязальщица, и спросил:

– А ты знаешь, что такое французифилис?

Спицы на мгновение замерли, а она метнула взгляд через разделяющее их изголовье кровати, а затем вновь взялась за работу. Через один выдох она ответила:

– Язва греха.

– Язва греха? – задумчиво повторил мальчик.

– Всеблагой умеет наказывать.

– А где появляются такие язвы?

– Где всего приятнее, там больше всего и саднит.

Гест долго смотрел на этот старый оракул – и в это время представлял себе ту алую адскую дубинку и блестящий сок, точившийся из ее волдырей, прежде чем она извергала из себя белое. У французов – французифилис. Но он-то не француз. Зачем тогда эти, в башмаках, так сказали? В передних комнатах ребенок разразился новым шквалом плача, избавив мальчика от этих дум. Наконец он отважился задать новый вопрос: