Шестьдесят килограммов солнечного света — страница 77 из 86

– Ты что делаешь в кладовой?!

Гест вздрогнул: это был голос Сайбьёрг. Резкий и ледяной.

– Немного молока нашел для не…

– Нечего пастуху в кладовой делать! А ну убирайся! Кому говорю! Живо!

Гест повиновался и вышел на свет коридора с ребенком, у которого появилась молочная «бородка», и черпаком в руке. Хозяйка вырвала у него этот прибор.

– Ты из кадушки молоко воруешь?

Затем она резко шагнула в темноту кладовой, унося черпак. Гест остался стоять в коридоре, держа на руках ребенка, который заплакал с новой силой. Сайбьёрг вернулась из кладовой и строго посмотрела на него, а он оборонился фразой:

– А чем… чем же мне его кормить?

В ответ она посмотрела на него еще более строгим взглядом. Наконец Гест опустил глаза на орущего малыша у себя на руках, затем снова поднял – и столкнулся с тем самым взглядом.

– Зачем…? Он же… всего лишь ребенок.

– Внебрачный, – произнесла женщина тихо, но с такой пронзительной болью, что в сознании паренька вдруг проступило то, что создавалось в самых дальних хреппах жизни: этот проступок был совершен на расстоянии примерно года отсюда, осенью, в ночной глуши, в пьянющем закутке на другом хуторе. Ребенок у него на руках был сыном хозяина, сыном Лауси. Это был вы́лаусок.

Глава 25Сосание вымени

«Раньше это называлось подкидыш, – через много дней услышал Гест от старухи. – Вместо того чтоб вынести ребенка на пустошь, они их приносили на другие хутора».

А единственное, что текущий момент предлагал Гесту, было – вынести этот плач прочь из дому, в прохладный утренний туман. Хозяйка запретила держать его в гостевой и потом сверлила его взглядом, наглухо застегнув рот, и это выражение лица было красноречивее всех слов, а серая как туман шаль, которую она накинула в спешке, образовывала на твердой выпуклости ее груди большой «Х»: «Этому ребенку запрещено находиться в этом доме!» И сейчас Гест стоял во дворе с этой новой жизнью на руках, а собака смотрела на него вопросительным взглядом. Над тремя лохматыми травяными крышами с вышины пикировал бекас с характерным звуком, а в голове мальчика пикировали такие мысли: «Они больше не хотят его видеть. Мне его вынести на пустошь? Или нам обоим отсюда уйти? Может, на Сегюльнесе его кто-нибудь захочет взять себе?»

Прежде чем пуститься в путь, он положил плачущего ребенка на склон, где кончался двор и начинался тун, велел Юноне стеречь его и забежал в дом за своим бычьим пузырем, котомкой для еды, лежавшей под кроватью, а потом – молниеносно – в кладовую, и уже снова был во дворе, прежде чем хозяйка успела что-нибудь пронюхать.

Плач указал ему дорогу в овечий загон. Овцы, по обыкновению, были на ночном выпасе поблизости. Или не так? Да. Юнона быстро нашла их в сером тумане, и вместе они с Гестом быстро загнали их в загон. Туман поглотил горький голодный плач, словно вой какого-нибудь утбурда. В загоне было тесно и слякотно, но овцы обычно сами выстраивались в два плотных ряда вдоль длинных стен отсека: шесть со стороны горы, семь со стороны моря, потому что за сотню поколений овечий род примирился с тем, что люди сосут из них молоко средь бела дня. Гест с ребенком на левой руке сел на корточки позади овцы Фригг, у которой вымя было самое большое, и схватил за один сосок между ее задними ногами. Наш пастух раньше лишь однажды доил овцу украдкой, но результатов добился мало, – так что сначала он не смог выжать из скотинки ни капли молока; ведь обычно доили так: одной рукой придерживали за переднюю часть вымени, а доили другой, большим и средним пальцами, а сейчас у него была свободна только правая рука. И наконец ему с большим трудом удалось выжать из крупного соска белую струйку и поднести к ней ребенка: крошечную головку – к заляпанным грязью скакательным суставам Фригг, и пустить струйку ребенку на лицо. Но малыш потребовал, чтоб сосок запихнули ему в рот, и отчаянно запротестовал, когда ему его не дали; ведь Гест боялся двух вещей: что овца, почувствовав рот другого вида существ, начнет буянить и что крошечному беззубому ротику ребенка не удастся выжать из такого соска ни капли. Но маленький Ольгейр быстро научился хватать ртом молоко и вскоре стал проглатывать струйки одну за другой, с видом как у генерала.

Затем Гест положил мальчика в ложбинку между кочками: затихшего, сытого и обмочившегося, и сам улегся рядом. Так они дремали, невидимые дояркам, до самого конца дойки. Гест дал им несколько раз окликнуть себя и поругаться, но не отозвался. А едва мать и дочь ушли в дом, он появился в загоне, чтобы выпустить овец, и сам пошел за тринадцатью овчушками и коричневой собачкой, с ребенком на руках, словно сейчас создалась самая новая в этой стране семья.

Глава 26Молодой парень с младенцем

Сын троих отцов и сам стал отцом. Малыш Ольгейр спал у него на руках, а потом – под пятнистым ото мхов камнем, когда Юнона посчитала, что они пришли на нужное пастбище. Гест попытался выгнать стадо наверх из тумана, потому что температура в тумане и над ним, где светило солнце, могла отличаться на много градусов, но как бы высоко он ни поднимался в гору, травинки тумана всегда успевали зацепиться за солнце. Гест присел возле младенца и принялся считать его вдохи, он не мог оторваться от этой жизни, о которой ему вдруг выпало заботиться. Вы только взгляните на этот крошечный нос, на этот упрямый рот! И эти красивореснитчатые глаза, которые ребенок закрывал в счастливом ощущении сна и сытости! Красное пятно исчезло, лицо было красивого бледного оттенка со слабым румянцем на щеках.

Но неужели он перестал дышать? Кажется, да. Он не дышит! Кстати, а ведь это, пожалуй, лучший выход для всей этой проклятой мороки?

Гест отпрянул от свертка, колеблясь между надеждой и безнадегой, а затем ощутил, как по его телу прокатилась радостная дрожь, когда ротик недовольно задвигался, словно у старика, которого толкнули во сне. Он дышит! Он жив!

Но тут пастушок забеспокоился, что ребенку холодно, снял свою мятую шаль и набросил на него. Что красивее ребенка, спящего на земле в то время, как на небесах происходят всякие события? Сейчас туман быстро рассеивался, и сквозь него пробивались лучи солнца. Гест подвинулся на солнечную сторону, чтоб его тень закрывала ребенка, и почувствовал жар на своей спине. Малыш чуть-чуть пожевал пустоту губами и повернул головку на правую щеку, устроился поудобнее, почти совсем уютно. Пастушка больше всего поражало, что эта миниатюра была весьма точной «копией» взрослых людей: он с первых дней так же и рыгал, и зевал, и даже ногти на пальчиках были полностью сформированы, что сделало бы честь любой красавице. Ни одна сила, мирская или небесная, не могла бы изменить их форму или развитие – они все равно стали бы такими, какими стали. Какими были! Жизнь была цельнооформленной и совершенной с самого первого своего дня; единственным, что к ней добавили люди, было имя Ольгейр – и да, полный желудок парного овечьего молока…

Значит, он Сигюрлауссон? Ольгейр Сигюрлауссон? А что стало с матерью, батрачкой из Перстового? Они, там дома, должны передумать. Сегодня вечером для него должно стать возможным прийти домой с мальчиком. Ведь это же сын, которого у хозяина никогда не было! Или Сайя подкрадется к грудничку и задушит его во сне?

Наконец солнце окончательно пробилось сквозь туман и к полудню полностью изгнало его из фьорда. Как и прежде, стало видно, что большого корабля «Марсей» у причала все еще нет. Но все же в тени близ Норвежского склада можно было различить, что там раскинулся белый дощатый помост. Солнечный свет искрился на некрашеной крыше церкви, а ее фасады были покрашены до половины – белым. Старая церковь всегда была черной.

Пастух принялся присматривать за овцами, возиться с котомкой, но не спускал глаз с ребенка и дважды отгонял криком коварного ворона, на которого обратила его внимание Юнона: черная птица низко воспарила над украшенным камнями склоном и села чуть повыше, на высоко вытянувшейся скале, каркая, потому что ему хотелось отведать двухмесячных глаз. Затем Гест сел и потянулся за своей котомкой: он стащил кусок подового хлеба большего размера, чем ему давали обычно. Поскольку в очажных кухнях духовок не было, исландские хозяйки наловчились печь хлеб на листе железа, который накрывали перевернутым горшком, так что получалась своего рода печка. И у Сайи подовый хлеб был не самым худшим, во всяком случае, с куском масла толщиной в лезвие ножа он всегда составлял основу его обеда, и с ним он допил сыворотку из коричневой склянки. Это был молитвенный час пастуха.

Покончив с обедом, он смотрел на малыша Ольгейра, спавшего под курткой как под одеялом, пока тот не проснулся и не начал снова плакать: пришла пора снова кормить его. Гест продумал этот день только до времени первого сна и сейчас беспомощно озирался в поисках выхода. Он только что допил последнюю молочную порцию! Ну что он за балбес! Не мог же он сейчас доить этих овец прямо здесь на открытом склоне горы. Он снова заглянул в свою котомку-пузырь в поисках мягких кусочков, но нашел там только крошки сушеной рыбы, кусок акулятины и весьма твердый ком нутряного жира, а в придачу два лоскутка рыбьей чешуи, которые Сньоулька весной поджарила на углях. Еще там завалялась старая сушеная тресковая голова, болтавшаяся там уже несколько недель, от которой он порой отщипывал кусочки, – но вся эта еда не годилась, потому что была слишком жесткая. Зачем он и хлеб тоже весь съел! Ни о чем не позаботился! Только о себе думает!

Для беззубого рта годился лишь кусочек масла, но его ему было, если честно, жаль. Но все-таки – вот: зачерствевшая корка лепешки, которую сунула ему на Иванов день старуха. Он отломил кусочек, положил в рот, долго размачивал слюной, а потом дал ребенку. Но, очевидно, жвачка размокла недостаточно сильно, потому что малыш закашлялся, ему стало дурно: он подавился. О чем он только думал?! Гест побледнел и принял меры: перевернул ребенка и стал похлопывать по спине: словно вытрясал из пустого бочонка из-под бреннивина засунутую туда монетку. Ребенок не издавал никаких звуков, и Гест снова перевернул его, толком не соображая, что делает. И тут, наконец, раздался короткий кашель, кусочек показался на языке, малыш задышал и снова принялся реветь, к немалому облегчению для пастуха.