Дверь в ее комнату была приоткрыта (она забыла закрыть после того, как спускалась вниз за водой), и сейчас в проеме возникло лицо в полумраке позднеиюльской ночи. Это была старая ласковая пасторша, старшая мадама, королева фьорда, Сигюрлёйг; она на миг остановилась перед проемом, словно бабочки перестали волочить крылья по полу и запорхали у нее перед глазами, но затем успокоились. И Сусанне стали видны серые глазищи в дощатом сумраке коридора: там два древних драгоценных камня сверкали среди морщинистого шелка, два всевидящих глаза, следивших за всей этой историей с верхнего этажа, и они промолвили на языке ангелов:
– Пока бьется – то бьется.
Затем она подняла руки с открытыми ладонями, и это было очень странное движение – словно она держала между ладоней более-менее горячее солнце, и это сопровождалось губосверкающим выражением, которое лишь на волосок отстояло от того, чтоб считаться улыбкой. Но вот все это закончилось, и бабочки опять принялись за свой тяжелый труд, и престарелая пасторша скрылась в коридоре.
А Сусанна осталась сидеть, слегка растерявшаяся, хотя мысль, которую хотела донести до нее мадама, тотчас начала действовать, как полив на растение. Сказанные слова забываются, а несказанные – нет.
Глава 29Июль, август
Первое сельдезасолочное лето продолжалось. Прибавились две норвежские шхуны, а затем – еще четыре. Тогда многие исландские акулоловные суда сменили масть и попробовали промышлять мелкую рыбешку – впрочем, с весьма посредственным результатом. Им не хватало ни умения, ни бочек. А люди, работавшие на суше, блаженствовали, и купюры копились в кроватях мальчишек-рассыльных и батрачек, хотя некоторые из них тотчас исчезали в комоде хозяина.
После того как появился сельдезасолочный помост, условия стали совсем другие, раздельщицам больше не приходилось ползать на коленях: теперь они стояли у специального низкого стола, по которому рыбины заплывали под нож, а оттуда в соль, а оттуда в бочку. А бочек было много – с тех пор как «Атилла» пришел во второй и в третий раз. Полные, заколоченные – их ставили штабелем к северу от Норвежского склада, и там довольно скоро выросла целая гора бочек. Погожими вечерами по окончании смены растягивали гармонь и плясали там же, где взрезали селедке жабры, на перепачканных потрохами досках, ведь многие считали, что этот помост – самая большая во всей стране гладкая поверхность. «Вальсовать» по нему в объятьях незнакомца, а потом прижиматься щекой к заморской щеке, заглядывать глазами в чужеземные глаза – было cамым новым в стране ощущением. Всю зиму о нем разносились вести по фьордам и долинам.
«Фактор» Кристьяун писал в Фагюрэйри и горько жаловался. Даже спиртное сейчас продавалось не через его лавку, а прямо из трюмов. «Скоро мы совсем упустим эту новую действительность, которая каждодневно швартуется у нас к причалу. Необходимо принять меры». Не могли бы уважаемые господа поспособствовать тому, чтоб Альтинг вмешался и принял закон о защите старого доброго исландского уклада жизни?
Однажды вышло так, что наша парочка поднялась в гору у всех на глазах – Сусанна и Арне-норвежец – и сидели там на камне, пока от них не ушло полуночное солнце. Они пошли за ним еще выше на гору и исчезли оттуда вместе с ним, а через несколько часов появились и зашагали по извилистой тропинке, взявшись за руки, с утренним солнцем за плечами. Любовь и свет держались за руки, а темная пучина в это время продолжала хранить датчанина кока, словно какую-нибудь китовую тушу, принадлежащую норвежцам.
Но в августе ночи стали темные, и начали пробуждаться жизненные заботы.
Малыш Ольгейр Лаусасон продолжал дремать в Мадамином доме у Сусанны и бороться за свою жизнь. Врач Гвюдмюнд каждый день наблюдал его, не в последнюю очередь из чисто научного интереса, но, по мнению окружающих, относился к его «во́ронову глазу» весьма безучастно. У женщин при виде этого незрячего глаза перехватывало дыхание, так как он каждый день менял цвет: синел, фиолетовел, чернел. А опухоль, кажется, и не думала спадать, из мест покраснения в ней сочились жидкости разной степени прозрачности, и наконец показался и гной.
Когда Сусанне требовалось отлучиться для любовных трудов, кормлением ребенка занималась экономка Халльдоура. Мальчик питался слегка подогретым коровьим молоком со Старого хутора. Пастор Ауртни терпел это все из-за увещеваний жены, но по вечерам, отстегивая подтяжки, ворчал о том, что, мол, убогим сиротам вроде этого не место в мире деревянных полов Мадамина дома.
– Уж если надо было его куда-то определить – то лучше бы жил на Старом хуторе.
– Ты не отберешь его у моей Сусанны. Разве ты не видишь, как она ожила?
– Ты имеешь в виду, что она таскается с этим капитаном долговязым? Эти женщины…
– Ауртни, не выражайся так. У них любовь.
Она уже легла в постель и говорила с подушки. Он разделся и залез в постель в нижнем белье прошлого века, и тут же вспомнил собственные беззубые времена и не стал больше обсуждать эту тему.
Гест, как и раньше, работал на двух работах: днем был пастухом, а вечером грузчиком рыбы, а за ужином и завтраком сидел молча, не думая ни о чем, кроме норвежских купюр и глаза Ольгейра. Мысли о глазе Ольгейра не давали ему покоя. Положение усугублялось тем, что он услышал разговор двух засольщиц рыбы, которые считали, что мальчик непременно умрет: «Нет, после такого не выживают». И все же он не мог заставить себя поговорить с отцом ребенка, а сам Лауси ни словом не обмолвился об исчезновении младенца из своей хижины, ничего не спросил о его судьбе, а значит, не знал и о том, что ребенок потерял глаз. Единственное, что имело к этому хоть какое-то отношение – было ежедневное ворчание хозяйки, которая сейчас начала обвинять свою мать в том, что та вытащила из своей кровати эти беспутные стихи: мол, эти бесовы Холодномысские римы возбудили в ее муже «телесность», как она выражалась.
В конце концов Гест собрал все мужество и навестил этого своего ребенка – ребенка, которого унес от ненависти, по овечьим тропам и запутанным стежкам, в мир деревянных домов. Сусанна так расположила пеленки и повязки на голове ребенка, что парнишка с Обвала видел только правую часть его лица; она развеяла все сомнения о будущем, убедила его: мол, что бы там ни говорили, малыш выживет, а также в том, что тому будет лучше оставаться у них в Мадамином доме. «Не переживай так сильно, мой милый Гест. Ведь это же ты занялся мальчиком, когда он был никому не нужен». На следующий день пастух пошел работать, слегка приободрившись. И проходили недели лета, и постепенно стал виден результат лечения у врача Гвюдмюнда: опухоль стала спадать, и ребенок пошел на поправку.
Глава 30Церемонии
В третье воскресенье августа месяца, как и всегда по воскресеньям, все норвежцы были на берегу. Церковь уже полностью отделали и докрасили: туловище у нее было белое, а голова черная, и всех позвали на ее освящение. Почтенный викарный епископ, – сероусый морской окунь в красном вине, ради такого случая был переправлен сюда морем с Мёрюветлир в Эйрарфьорде. Пастор Ауртни был горд собой, когда шел, в полном облачении, от Мадамина дома до калитки в церковной ограде, вместе с этим слегка подвыпившим отцом церкви, женой и дочерью, впервые с тех пор, как покойный Сакариас отчалил на предыдущем церковном корабле – а было это девятнадцать месяцев тому назад. Потом он произнес вдохновенную речь, в которой, правда, больше говорилось о морском серебре [140], чем о небесном злате.
– Южный ветер унес нашу первую церковь, а сейчас новый – и лучший – дом Божий принес нам восточный ветер, ведь мы обрели эту церковь благодаря нашим добрым друзьям из Норвегии. Им мы приносим самую сердечную благодарность и желаем удачи на море и, да, надежды на богатый улов.
По рядам прокатился смех, в котором было мало веселья.
В новой церкви на скамьях могло разместиться семьдесят человек, и народ теснился на них в этот день, в который погода была на любой вкус: и солнце, и дожди, и внезапно налетающие ветры с какой угодно стороны. Здесь сидели три норвежских экипажа и в придачу к ним семь норвежек – засольщиц сельди, больше всего напоминавших тренированную гандбольную команду из Олесунна. Но бóльшую часть скамей занимали сегюльфьордские фермеры и батраки, а также гости из окрестных краев, потому что новости о работе за деньги, сельдезасолочном помосте и невероятной горе бочек разнеслись по соседним фьордам: прогресс, приятная работа, вальсы на потрохах и денежные купюры привлекали народ. В это утро освящения Гест насчитал на Затоне целых пятьдесят семь разных судов: галеасы, яхты, шхуны, катера, шлюпы и два норвежских парохода, которые пришли забрать летний улов. Здесь было больше дымовых труб на море, чем на суше, а мачты заполонили фьорд. Норвежцы привезли с собой целый сосновый лес.
В новой церкви исландцы сидели с недоумевающим видом, словно стадо овец, – как и всегда, когда их так тесно рассаживали по загонам, – а сейчас даже больше, чем всегда, потому что сейчас прошло уже довольно много времени с последней мессы в Сеглоу – так некоторые теперь стали называть этот городок.
В этот день не только освятили церковь, но также посвятили и «вылауска» Ольгейра в человеческое общество. Во время крещения мальчика с белой повязкой на глазу держала экономка Халльдоура, потому что и Сусанна, и Гест были заняты другим: она ждала в приделе в свадебном платье, а он – на передней скамье с восточной стороны у самого окна, в роскошном костюме для конфирмации, который Сусанна нашла для него в закромах Мадамина дома и подколола рукава и штанины с помощью sikkerhedsnaelum [141]. К ним прилагались белая рубашка и белый бант. Из-за бесцерковности минувших лет сейчас возникла необходимость провести сразу много церемоний. (А на складе товарищества «Крона» вдобавок два покойника ждали погребения, но преподобный Ауртни решил, что гробы на этом празднике не нужны, и сосредоточился на «радостной работе».)