С Нижнего Обвала в церковь пришло мало народу. Сайбьёрг наотрез отказалась присутствовать при крещении полуслепого незаконного ребенка, даже несмотря на то, что тогда же конфирмовался их пастух. Мужу она тоже строго запретила туда ходить. А он, никогда не бывавший на богослужениях, отчаянно клялся в том, что сейчас просто не может не пойти – «ради покойного Эйлива», раз уж конфирмуется его сын. Так что Лауси сидел здесь, на четвертой скамье с восточной стороны, в одиночестве, позади всех норвежцев, а через проход от него – его дочь Сньоулёйг с красавицей Хельгой. (По причине свадебной церемонии мужчины сидели в церкви с правой стороны, а женщины с левой; это был чисто исландский обычай: перед лицом единения новой любви все остальные притворялись старыми девами да отшельниками.) Хельга потребовала, чтоб ее тоже взяли, она хотела увидеть, как человека ее мечты посвящают в общество – нарядного и причесанного, во взрослой одежде. И да, когда он наконец конфирмуется, ему можно будет жениться! Ее мать Сньоулька громко выразила возмущение (это она обещала своей матери), когда пастор сообщил пастве имя новокрещенного: «Ольгейр! Я крещу тебя во имя Отца, Сына и Святого Духа…»
Отчество ребенка все еще находилось на рассмотрении. Магнус Пустолодочный из Мадамина дома предложил назвать его Ольгейр Всемирссон, а остряки дали ему имя Живчик Перстовый. Это давало понять, что ребенок появился на свет на Перстовом хуторе, и сейчас Стейнгрим и Эльсабет, хозяева Перстового, сидели каждый со своей стороны прохода со строгими лицами, словно несли неприятную ответственность за этот одноглазый плод мимолетного увлечения.
Купель в новенькую церковь еще не привезли, и преподобный Ауртни воспользовался большой серебряной миской, приданым жены, фамильной вещью семейства Торгильсенов. Согласно действовавшим церковным уложениям, святую воду нельзя было наливать в неосвященную купель, и это вызвало раздражение у пастора, которому пришлось целый час убить на такую ерунду, как освящение купели. «Формальность несчастная!» Он, как и прежде, был погружен в собирание народных песен, уже далеко продвинулся в переписывании начисто всех 480 мелодий, которые он записал сам и которые ему прислали, и жалел о каждой четверти часа, которую ему приходилось тратить на что-то другое.
Когда крещение завершилось, пасторша Вигдис спела одну из народных песен, записанных ее мужем от бродяги, который постучался в дверь в начале лета: слова как раз подходили к одноглазому мальчику:
Пусть та звездочка ярка,
свет ее нежит,
глаз мне не режет…
Затем на сцену вышли Гест и конфирмующаяся вместе с ним Анна из Мучной хижины. Сюнна с Пастбищного была конфирмована в прошлом году, на Пасху, в церкви Хейдинсфьорда пастором Ауртни. Пастора перевезли за Сегюльнесские скалы местные, а пастбищнохуторское семейство шло пешком через перевал Подкову и чуть не погибло во время пасхального заморозка, который в том году был необычайно силен. Сюнна так обморозила руки, что в день конфирмации у нее отвалился кусок пальца. Об этом поэт-нехристь с Обвала сложил такой стишок:
Сюнна шла конфирмоваться —
к Богу путь направила.
Да только пальчик свой она
в язычестве оставила.
Этот стишок облетел весь фьорд, и многие посчитали, что у его автора у самого рыльце в пушку. Батрак-стихоплет из Лощины сочинил про Лауси:
Он горазд детей строгать
на все четыре стороны.
А коль их некуда девать,
на склон относит во́рону.
Затем последовали еще стихи, и в некоторых из них перелагалась история об Одине, боге язычников, который был одноглазым, как Ольгейр, и его всегда окружали во́роны. Так что новокрещенный малыш уже вызвал к жизни целые поэмы.
Анна из Мучной хижины возмужала на засолке сельди и щеголяла румянцем во всю щеку; она подошла к алтарю, словно раздельщица – к своей бочке: большерукая, долговязая, в ее размашистой походке было что-то мужское. Поговаривали, что она почти обручена с одним не очень молодым матросом с «Марсея», – во всяком случае, он сидел на скамье, беспрестанно моргая, и улыбался до ушей, так что во рту сверкали зубы и дырки в них. И эта улыбка была такой ослепительной, что едва не превратила конфирмационное платье в подвенечное. Анна и Гест прочли «Символ веры»: без выражения и без запинки, а потом их попотчевали кровью и плотью Христа. Первая представляла собой наикрепчайший коньяк из закромов хреппоправителя, а последняя – торт «Наполеон» в чистом виде из печки экономки Халльдоуры. И едва они, уже полностью конфирмовавшиеся, успели проглотить свои порции, по Косе пробежал радостный ветер и отогнал тучи от солнца, так что все доски в пахнущей лаком церкви засияли.
На боковой скамье справа на хорах сидел Арне Мандаль: нарядный, шикарный, очень светловолосый, а рядом с ним – белобородый штурман. Капитан отметил про себя, что стена над алтарем остро нуждается в алтарной доске.
Затем юным конфирмантам велели отойти в сторону, занять место сбоку от алтаря и смотреть вперед в помещение церкви. Органистка Вигдис налегла на орган, и оттуда грянул сопровождающийся громким скрипом современный свадебный марш в честь ее подруги. Внутренние двери церкви распахнулись, и Сусанна важно вошла в сопровождении господина, которого раньше в этих краях никто не видел: очевидно, это был ее отец-датчанин. Однако оказалось, что нет: это прибыл не кто иной, как сам Йохан Сёдаль, рыбопромышленник из Кристиансунна, который поставил на этот короткопалый фьорд в морской дали абсолютно все, а сам до сегодняшнего дня не ступал на его землю. Сёдаль был толстоватым, кустистобровым, средних лет, голова у него была почти лысая, а нога, судя по всему, широкая: его снаряжение и манеры говорили о том, что это человек большого достатка, большого размаха, но при этом всем было ясно, что его основа – неотшлифованная, грубая и ржавоболтная: что сам он выбился из тяжкого труда и боли, что фундамент своего богатства он тащил на своей собственной широкой спине. Он и впрямь был широким, с медленными движениями, тяжелыми мясистыми щеками, подбородком, носом и ртом, а глаза были почти не видны на его безбрежном лице. Он носил усы, оканчивающиеся длинными тонкими навощенными кончиками, и эти усы, контрастируя с его солидным телом и грубой кожей, в какой-то степени были на его лице гостями – горизонтальной поперечной черточкой, протянувшейся за щеки. А вот в правой руке у него была вертикальная черточка, черная: роскошная трость, которая, как и усы, казалось, служила одной-единственной цели – придать этому человеку как можно более властный вид.
Около этого якоря при полном параде порхала невеста – длинношеяя русалка, прямоспинная, океански-плавная в движениях. Фате так и не удалось скрыть ее красоту – она лишь усиливала ее почти дьявольским образом. Моряки и мужики, дамы и бабы, дети и пророки повернули головы и едва не проглядели все глаза, а рассудок у них помутился. Никогда еще они не видали такой королевы – и сам этот фьорд не видал, ее красная помада взорвалась во всех их ветропродутых головах словно бомба – она была как живописное полотно! Кроме помады, здесь было и много других новшеств, усиливающих эффект от этой сцены для жителей ледяного края: исландские свадебные церемонии до того не подразумевали ни фаты, ни марша, ни такого роскошного выхода невесты, – обычно жених с невестой шли в церковь вместе и всю церемонию сидели на так называемом брачном стуле. А тут были новые, чужие обычаи в новой церкви, и после кое-кто ругал этот «спектакль накрученный».
И такой роскошной трости, как у Сёдаля, сегюльфьордцы тоже никогда не видели: блестящей, обсидианово-черной, с золотым набалдашником и позолоченным острием.
Свадебное платье Сусанны было длинное, просторное – белопенный сугроб, который она втолкнула перед собой в проход между скамьями по направлению к алтарю, где уже стояли они: Ауртни-исландец и Арне-норвежец, один в пасторском облачении, другой в жакете. Также там стоял свидетель – штурман с «Марсея», тот самый широколицый и краснощекий белобородик. Из-за фаты невеста видела все это великолепие в сновиденческой дымке, от чего оно лишь усиливалось. Она не сводила глаз с мужчины, поджидавшего ее. «Бог ты мой, я выхожу за него – за этого приезжего бога», – подумала Сусанна под фатой и ощутила, как ее грудь потряс порыв любви; а на улице начался дождь.
Норвежский ярл-корабельщик приземлился на переднюю скамью (после того как все подвинулись на один зад в сторону окна) со слегка комичной гордостью, которая, казалось, говорила:
вот, взгляните-ка все на эту красоту, на платье, за которое я заплатил и которое перевез через океан; а затем он положил на трость правую руку – большой кулак. Ни от кого не ускользнуло, что эта трость стала новой вехой в истории – начальной вехой нового Сегюльфьорда: эта норвежская лапища держала будущее городка – Сёдаль мог бы запросто хоть завтра все свернуть и уехать домой – и да, кстати, почему он вообще привел сюда свои капиталы? Наиболее вероятное объяснение – чтоб нажить еще большие капиталы, – но это никому не пришло в голову, здесь люди все еще были ошеломлены чудом начала и каждое событие воспринимали с удивлением, – штабеля бочек, выраставшие на глазах, заслоняли от них все причины, мотивы и последствия. Двадцать семь тысяч двести девяносто две бочки! И каждая – сто шестьдесят килограммов. По ночам, в убогих постелях, людям снились бочки, полные селедкой, они катались в их головах туда-сюда, их тащили баграми или отвозили на тачках.
Сельдезасолочная база сейчас стала даже больше, чем склад самого товарищества «Крона»!
Блистательный жених смотрел на свою невесту с замиранием сердца, а на своего рыбопромышленника – с гордостью, а они шагали навстречу ему и его счастью, этот миг был одной сплошной свежевыкрашенной сказкой, высотной грезой, сколоченной из свежих норвежских досок, с чужеземными горами и любящей девой-альвом! Очевидно, в начале этого лета он попал в земную мечту. Ни один человек на свете не переживал такого сильного блаженства, такого сильного вожделения, такой великой красоты, как он! И все это усиливалось ощущением чужестранности, всегда сопутствующим новым местам.