– А тут вчера и пароход был?
– Да. Правда, это был парусник, но с паровым двигателем. Очень быстроходный.
– Я это пропустил. А что они затевают?
– Копп хочет начать промысел селедки и разместить его здесь.
– Вот как?
– Да, сейчас они видят в этом выгоду.
Несмотря на юный возраст, по натуре Ханс и Бальдвин были консерваторами, как юмористы, они привыкли иметь дело с постоянными величинами – миром, каков он есть и был всегда. Поэтому всяческие перемены были им неудобны: смех – первая жертва любой революции. И сейчас лица приятелей приняли неописуемое выражение: «Надо ли им воспринимать всерьез всю эту возню с селедкой?» – А когда это будет? – спросил Ханс.
– Я слыхал, как можно раньше.
– А разве он не акулу промышляет?
– Да, но он говорит, что будущее за селедкой. Он и папе это говорит, но мой старик упрям. Хотя сейчас он тоже уже во всем этом крутится.
– Да, сейчас все крутятся как вертушки.
– Да, все видят, что это дело доходное.
– Да, все, кроме Христосика из Лощины!
И все захохотали. Их это рассмешило. Даже Тони – сын торговца – смеялся, даже насмешники над селедкой, – с такой чудовищной скоростью они приспособились к новой эпохе. Таким образом, Коса незаметно передвинулась на новое место, и даже в лавке стали смеяться над акулоловами – этим оплотом старины и оппозиции норвежцам. Селедка победила акулу – этого не отрицали, просто не хотели признать. При этих словах дверь отворилась, и низкорослый хреппоправитель перенес одну ногу через высокий порог, а вторую оставил за порогом и крикнул внутрь лавки:
– Ну, ребята! Как все стурартово! Скоро селедка будет! К нам Мандаль плывет! И брюхо у него шире, чем даже у китового сторожа! – Тогда Сусанне надо раздеться и лечь в постель, – отозвался Ханс, и лавку снова заполнил хохот троих мужчин.
– А, это вы? – спросил хреппоправитель, на миг сощурив глаза, а потом исчез.
Реакция Хавстейнна и нотки разочарования в его голосе, слегка напоминавшие сутенера, случайно забредшего к скопцам, выбили шутников из колеи, и разговор с Тони окончился. Они поплелись прочь из лавки, а Гест успел прошмыгнуть вон за их спинами.
Непогода закончилась; перед Норвежским домом струились из тумана паруса, прекрасные, словно будущее – словно то будущее, от которого мы пока еще даже штевня не видели, – прекрасные как сама надежда. Гест увидел, как хреппоправитель рысью бежит к причалу, косолапый, будто медвежонок, предвкушающе-радостный, точно ребенок. Предвкушение стащило фартуки с крючков, вынуло ножи из ножен, землянки и лачуги отворились, и мужики, жаждущие работы, и женщины, любящие труд, высыпали на туны, словно кто-то только что вывесил эту новость на сайте seglo.is. Гест пошел вместе со всеми, и прибежал на причал первым, и поймал брошенный причальный конец. Он повеселил экипаж: в костюме, с бантиком, но ему это была трын-трава, и он стал самым нарядным сельдераздельщиком века – по крайней мере, на неполный день, пока белый воротник не заляпался слизью.
Начался праздник засолки, продолжавшийся до полуночи. Радость от работы была так велика, что мальчик позабыл и пропавший глазик, и глаза, плакавшие жженым вином. Ночью его перевезли на убогой лодчонке на Обвальский берег, и он явился к себе на хутор смертельно усталый и ужасно голодный и проглотил мясной суп и попреки.
Потом ему три ночи снился Копп: в первую из его сигары текла вода, во вторую – слезы, в третью – кровь.
И так работа продолжалась еще десять дней, а потом промысловый сезон закончился. Йохан Сёдаль хотел, чтоб все его суда вышли в море до шестого сентября. Пароходы поглотили бо́льшую часть той славной горы бочек, а остаток распределили по сельделовным шхунам. И вот все закончилось, все склады закрыли, все двери заперли, норвежцев в городке не осталось, кроме Эгертбрандсена и его двух китов, которые все еще болтались в дальнем конце фьорда словно призраки минувшего века.
Говорят, будто Арне Мандаль при отплытии залез на грот-мачту и громко пел горам и фьорду, вне себя от счастья, покуда Сусанна отдыхала под палубой. В Мадамином доме царило народно-песенное спокойствие: как у пасторской четы и ее ребенка, так и у Магнуса, Халльдоуры и двух мадам: и красавица невеста, и одноглазый младенец исчезли из дома. А потом так и оказалось: утром шестого сентября налетел сильный шторм с севера с дождем и градом. По окончании сказочного лета, полного приключений и новшеств, старая Исландия завыла в дверных щелях и оконцах.
Глава 33Народ на склоне горы
Кто держит на руках ребенка – сам больше не ребенок. Кто держит на руках младенца – сам стал кем-то другим, бо́льшим. Тот, у кого в руках жизнь, не может умереть.
Вот что ощущал Гест, когда стоял на берегу перед снегобитой горной цепью, перед целой стеной белого, перед Столбовой вершиной и Вредоносной впадиной, перед этой изнанкой Исландии в ясный день. И держал на руках одноглазого мальчика.
Он глубоко вздохнул. Ему предстояла непростая работа, здесь было нужно дерзание и старание. Как внести ребенка на хутор? Как пристроить незаконного в брак?
Снежная светлота горы заполнила глаза, так что ему пришлось закрыть их, а когда он открыл их снова, к нему пришло видение: весь народ – весь исландский народ выстроился над ним на горной гряде, а сам он стоял перед всеми своими родичами, будто футболист перед заполненной трибуной, исполинской, битком набитой трибуной на 78 470 человек. И тут вся эта толпа начала петь мальчику, лица – белые на белом – мелькали и высвечивались на каждом камешке; на каждом валуне, каждом уступе сидел человек – исландец – мужчина, женщина или ребенок, и пел синхронными движениями рта и головы, но мальчик их не слышал, ведь пока что у этого народа не было ни гимна, ни флага, он все еще не оторвался от своей горы.
И все-таки они пели, он видел и ощутил ту силу, которая живет в единении; он не подведет этих людей, он будет хорошо вести свой «мяч», хоть бы и одноглазый. Он окинул взглядом сверху вниз целую гору лиц, целый склон людей. Ах, какой же это крошечный народ! Его весь можно разместить на одной трибуне, на одном горном склоне. Весь этот кладезь историй, рим, песен, вся эта культура – это плод трудов одной-единственной трибуны, одного склона. Если люди в верхних рядах потеряют равновесие – людская лавина обрушится, и весь народ канет в едином падении.
Здесь каждый человек важен, здесь каждому надо стараться, здесь у нас обширные обязанности, лишь так мы выживем и перешагнем тот порог, через который сейчас карабкаемся: из мира землянок в мир дерева, от носков – к башмакам, от вёсел к паровой тяге, от батрачества к ишачеству, от хуторизма к капитализму.
От «ничего» к «нечто».
Раньше Гест никогда не представлял себе Исландию как нечто цельное, он до этого момента вообще не думал о народе, – а сейчас увидел его перед собой, сидящим на горе, словно сам стал немногословным Эйливом. К тому же он ощутил исходящую от ребенка святую силу: кто вооружен младенцем, того ничто не сокрушит.
Тот, у кого в руках жизнь, не может умереть. Он пошел с берега по направлению к хутору.
Мальчик спал.
По дороге Гест начал думать о той, которую сейчас вводят в семейную гостиную в далекой стране. Он ничего не мог с собой поделать – но его мысли все еще витали вокруг ее шеи и щек и до самых глаз – этих пьянящих глаз; отчего она так смотрела на него в прошлом году, когда он разговаривал с пастором? Она – самая красивая женщина в этом фьорде, если не на всей земле. А потом он стоял на ее территории и даже прятал свое лицо у нее на груди, под знаменем утешения, на том основании, что он еще ребенок – но внутри него уже проклевывался, как из яичной скорлупы, мужчина. Первый раз в объятья женщины он попал невероятно окольными путями, – и сейчас был захвачен ею – богиней мира деревянных домов Сусанной. Она вошла в церковь и прошествовала к мальчику с белым бантом, приподняла фату и склонилась над ним, нежно поцеловала его поцелуем утешения, который на удивление быстро превратился в гологрудое вожделение, а церемония – в непросыхающую свадьбу.
Да. Запоздалого конфирманта внезапно охватила похоть.
Он отложил ребенка (мальчик по-прежнему спал), расстегнул ширинку, повернулся спиной к горному склону, вынул свой детородный орган, ощутил, как его – стоящий – приятно овевает прохладный ветерок, и ему потребовалось всего несколько движений руки (и лицо Сусанны в воображении), чтобы отстреляться. Он даже испугался, когда белая капля изверглась на дальнее расстояние над фьордом и Косой: казалось, брызги пролетели над церковью и Мадаминым домом. Ничего себе! Раньше, в те немногие разы, когда он пробовал этим заниматься, из него едва что-то сочилось, словно слеза из глаза, гной из раны. Но все эти предыдущие попытки были халтурой, сопровождаемой муками совести (неужели Бог наказывает его за непристойность, оттягивая его конфирмацию?), подпорченной его первым знакомством с плотскими желаниями, этим неласковым, вином залитым французошхунством. К тому же он слышал, как старый врач гремел, обращаясь к мальчишкам с Косы: «Себя осквернять – это крайне опасно для здоровья! Вы ослепнете!»
И вот, он конфирмовался и наконец вошел в то сообщество христиан, которое так презирал его приемный отец, этот распутник, и черт возьми! – если уж Бог создал похоть и руки ровно такой длины – чего он еще ожидал от мальчишек?! Это ж думать надо было! Результат не заставил себя ждать, конфирмация подействовала как доза витаминов, и все месяцы без семяизвержения исторгнулись из него с такой бешеной силой. Если бы это все попало в женщину – то с лихвой хватило бы и ей самой, и ее матери, и бабушке. Ей-богу, он бы мог с помощью этого семени сети закидывать: ведь оно пролетело целых полпути до фьорда!
Он стоял под тем самым утесом, под которым укрывался работник Йоунас, когда начинял детьми Сньоульку – один раз в присутствии Эйлива.
Гест застегнул свои шерстяные портки, получше подтянул их, немного гордый собой и опьяненный от переполняющего его вожделения. Но потом он взглянул на ребенка и увидел, что тот открыл глазик – маленький бог любви, который второй глаз отдал за то, чтоб Гест очутился в объятьях прекрасной обольстительницы. Значит, малыш Ольгейр все видел? Это для него не вредно? Нет, черт возьми, ребенок мог смотреть только прямо вверх, думал Гест, когда я кончал; они глядели друг другу в глаза: маленький божок и большой Бог на небе. Сам Гест застукал Купакапу с Маллой-мамой на