них преступлениях.
Когда Наполеону объявили, что его местопребыванием будет остров Святой Елены, он протестовал, заявив, что с ним не имеют права обращаться, как с военнопленным. Но его по-прежнему боялись, и 15 октября 1815 года английский фрегат привез императора на остров, где ему суждено было окончить свои дни. Уже вследствие своего положения в океане и отдаленности от суши остров Святой Елены гарантировал невозможность возвращения Наполеона в Европу.
Ему предоставили дом в части острова, называемой Лонгвудом. Вместе с императором в изгнание прибыла очень небольшая свита, так как британское правительство отказало большинству домогавшихся следовать за ним. В единственном городке Джемстоуне разместился специальный отряд войск для охраны острова и узника. Любопытно, что солдаты и офицеры гарнизона обнаруживали к Наполеону, смертельному врагу Англии, не только почтение, но и какое-то сентиментальное чувство. Солдаты передавали ему букеты цветов, просили у наполеоновской свиты, чтобы им позволено было украдкой на него взглянуть. Это обратило на себя внимание комиссаров держав, живших на острове для наблюдения за Наполеоном. «Что более всего удивительно, — заявлял граф Бальмэн, представитель Александра I, — это влияние, которое этот человек, этот пленник, лишенный трона, окруженный стражей, оказывает на всех, кто к нему приближается... Французы трепещут при виде его и считают себя совершенно счастливыми, что служат ему... англичане приближаются к нему только с благоговением. Даже те, которые его стерегут, ревностно ищут его взгляда, дожидаются от него одного словечка. Никто не осмеливается держать себя с ним на равной ноге». Когда на острове происходит смена гарнизона, отплывающие солдаты с борта фрегата кричат ему «Ура». Он был императором и оставался им, несмотря на все унизительные издевательства врагов: «Я человек, которого можно убить, но нельзя оскорбить».
Чтобы выразить свой протест против титула «генерал» и против незаконного пленения, Наполеон в первое время, когда еще выезжал, показывался на острове в карете, запряженной шестеркой лошадей, и с эскортом. Мужчины его свиты являлись к нему в генеральском или придворном мундире, никто не заговаривал с ним первым, приближались к нему в саду только, если он подаст знак подойти, о визитерах генерал-адъютант докладывал, находясь при шпаге. Наполеон признавал: «Я живу здесь как бы под грузом, который сжимает пружину, но не может ее сломать, — и тут же гордо добавлял. — Никто не виноват в моем падении, кроме меня самого. Я сам творец своей судьбы».
Больше всего императора угнетала праздность, порождая ту угрюмую тоску, которую все хорошо замечали. Он очень много читал, катался верхом, ходил, диктовал. Но перейти к такому существованию после привычки к неустанной работе было для него непереносимо. Никогда у него не было столько свободного времени.
Свое настроение он скрывал, старался быть разговорчивым и оживленным с окружающими и переносил свое положение стоически. Но когда генерал Гурго из его свиты в минуту меланхолии начал брюзжать, что ему мало платят, а мать его живет в бедности, император не выдержал: «Мы здесь на поле боя, генерал! И кто обращается в бегство из-за того, что ему мало платят, тот трус!» Так в редкие моменты из души Наполеона вырывались настоящие чувства. Он снова вел бой. Он знал, что каждый день его пребывания на острове будет описан в многочисленных мемуарах и дневниках. Каждый день он жил для потомков, так рождалась наполеоновская легенда.
Поэтому очень редко и в очень узком кругу он мог позволить себе выразить истинные чувства: «Не полагаете же вы, что у меня не бывает тяжелейших минут, особенно ночью, когда я просыпаюсь и думаю о том, кем я был и кем стал?» Но днем он снова становился императором, хозяином своей судьбы, «пружиной», которую невозможно сломать.
Наполеон охотно принимал у себя английских путешественников, навещавших остров на пути в разные Индии и обратно, и тоже делал это с конкретной целью. Для него это были не только новые лица и сплетни из Европы, но и единственный доступный ему способ рассказать о своем положении миру. Весть о его стойкости, о сохранившейся живости его ума распространялась по всему континенту. Публикация дневника возвратившегося домой Лас-Каза породила в Европе новые симпатии к императору.
Уже во время долгого морского перехода в эту ссылку Бонапарт начал диктовать свои воспоминания — пристрастные, личные, порой неточные, но которые — он был в том уверен — будут прочитаны всеми последующими поколениями. Он теперь осознавал и отчетливо видел допущенные ошибки.
Наполеон считал себя, без сомнения, величайшим полководцем во всемирной истории, но напрямую ни разу об этом не сказал. Сам он из полководцев высоко ценил Тюренна и Конде. С особой гордостью он говорил об Аустерлице, Ваграме и Бородине, а также о первой своей итальянской кампании и о предпоследней в 1814 году. Разгром австрийской армии под Ваграмом он считал одним из лучших своих стратегических достижений.
Однажды он выразил сожаление, что не был убит при Бородине или при Ватерлоо. О «ста днях» он вспоминал с гордостью и говорил о народной любви к нему, проявившейся и при высадке в бухте Жуан и на поле Ватерлоо. Он много и часто говорил об этой своей последней битве и считал, что если бы не совсем непредвиденные обстоятельства и если бы у него были прежние, убитые в предшествующих войнах маршалы — Мюрат, Ланн, Бессьер, то исход сражения был бы другой. Ему особенно тяжело было вспоминать, что эта битва была выиграна именно англичанами.
Он не переставал сожалеть, что покинул завоеванный им Египет и что, сняв осаду Акры, вернулся из Сирии в 1799 году. По его мнению, ему следовало оставаться на Востоке, завоевать Аравию, Индию и быть восточным, а не западным императором.
Он признавал, что вторжение в Испанию было первой его ошибкой, а Русский поход — второй, хотя теперь снисходительно говорил о «недоразумении», вовлекшем его в поход на Москву. Наполеон считал, что когда он узнал, что Бернадот, ставший шведским принцем, не намерен помогать ему против России, и что султан турецкий заключил с Россией мир, то ему следовало тут же отказаться от нашествия. Войдя в Москву, ему надо было сейчас же из нее выйти и, догнав Кутузова, уничтожить русскую армию. «Эта роковая война с Россией, в которую я был вовлечен по недоразумению, эта ужасающая суровость стихии, поглотившей целую армию... и затем вся вселенная, поднявшаяся против меня».
Интересно, что многолетнее всеевропейское кровопролитие, в центре которого он находился и решающую роль в котором он играл (только французов погибло более миллиона), — ни в малейшей степени не воспринималось им как нечто печальное, тяжелое, способное омрачить душу. Совершенно верно, он стремился к завоеваниям, но у него вообще было это пристрастие: он слишком «любил войну». К тому же он давно отчеканил для себя эту формулу: «Я не такой человек, как другие, законы морали и условности не могут применяться ко мне».
Уже в 1819 году Наполеон начал все чаще и чаще болеть. В 1820 году болезнь усилилась, а в начале следующего года английский врач, допущенный императором, нашел положение довольно серьезным, но все-таки были периоды улучшения, когда Наполеон ходил гулять. Еще в конце 1820 года все заметнее становились признаки утомления. Он начинал фразу и не заканчивал, впадая в глубокое раздумье. Он стал молчалив, все реже катался в коляске, а верхом уже давно перестал выезжать. В марте страшные внутренние боли стали учащаться. Император считал, что у него развивается рак, от которого всего лишь в сорок лет умер его отец. Когда боли несколько ослабевали, Наполеон старался поддержать бодрость в окружающих. Он острил над своей болезнью: «Рак — это Ватерлоо, вошедшее внутрь».
13 апреля он приказал графу Монтолону писать под диктовку завещание, которое через день переписал и скрепил своей рукой. Там были и такие строки: «Я желаю, чтобы мой прах покоился на берегах Сены, среди французского народа, который я так любил». Главную часть своего имущества, в общей сумме до 200 миллионов франков золотом, он завещал: половину — «офицерам и солдатам», сражавшимся под его знаменами, а другую половину — местностям Франции, пострадавшим во время войны в 1814 и 1815 годах.
За неделю он лично продиктовал извещение губернатору Лоу о своей смерти с открытой датой и просьбой позаботиться о его свите.
Все последние дни Наполеон был совершенно спокоен. Ночью 29 апреля он вдруг стал диктовать Монтолону проект переустройства Национальной гвардии. 2 мая доктора сказали свите, что смерть совсем уже близка. Мучения так усилились, что в ночь на 5 мая он в полубреду упал с кровати на пол. Его вновь уложили, и он уже не приходил больше в сознание, а лежал несколько часов с открытыми газами и не стонал. Он и раньше, во время самых страшных приступов, почти не стонал, а только метался.
В этот день на океане свирепствовал шторм, вырывавший с корнем деревья и снесший несколько домом на острове.
К концу дня началась агония. Последними его словами были: «Франция... армия... авангард...»
В шесть часов вечера 5 мая 1821 года Наполеон скончался, ему был 51 год. Слуга Маршан принес старый плащ, в котором император был в день битвы при Маренго, и накрыл его тело. После этого вошли губернатор, офицеры английского гарнизона и низко поклонились покойнику. Затем были впущены комиссары держав, которые в первый раз за годы своего пребывания на острове вошли в дом императора, не допускавшего их к себе.
Англия отказала в транспортировке тела в Европу. Через четыре дня в овраге, возле источника, затененного двумя ивами, вырыли могилу и опустили в нее императора. Процедура похорон была такая же, как для английских генералов: три слабеньких залпа — и шесть каменных плит от артиллерийских платформ накрыли могилу. Губернатор запретил написать имя «Наполеон» и настаивал на «Наполеон Бонапарт». Поэтому могила осталась безымянной. Лишь одно сделала Англия, чтобы почтить память покойника: к могиле был выставлен часовой. В течение девятнадцати лет часовые на э