скать, отпихнуть, как чужого, — за что?
И первое, и второе, и пятое — это все минусы, а плюс у детского сада один — мама спокойно работает, пока дитя то ли работает, то ли отдыхает, то ли воспитывается, то ли наблюдается, в общем, живет-поживает.
Но так ли уж спокойно работают все мамы, «сдавшие детей», по какой графе подсчитаем их раздражение, срываемое на коллегах по КБ и клиентах прачечных, пассажирах автобусов и соратниках-соседях по стоянию в очередях?
Альтернатива, которую я вижу нынешнему детскому саду, — семья: мама, папа, братья и сестры, занимающиеся общим делом — воспитанием друг друга, связанные крепче крепкого общей жизнью, общей работой, общей любовью.
Бесхозный ребенок
Двое моих старших были совсем маленькими, а Ванюшка еще и не родился, когда течением жизни впервые прибило к нашей семье бесхозного ребенка. Это Ваня. Теперь так называет таких детей — бесхозный мальчик или девочка. Сейчас в нашем обществе много говорится о сиротах, о детских домах, все хотят хоть как-то помочь: кто перевести деньги на счет 707, кто послать книги или вещи, а кто и пишет письма самому А. Католикову с просьбой помочь усыновить ребенка. Так ясно и понятно — малыш ждет близкого человека, надо помочь, надо спешить на край света — хоть в Сыктывкар — приласкать его, обогреть, одеть, накормить. Бесхозные — одетые и накормленные, хоть один родитель, а есть, а бывает и комплект родителей, и сверхкомплект: и мама, и папа, и отчим, и мачеха — все несут вещи и вещички, да и бабушка трешки сует. И не надо никуда ехать — они под боком, на соседней парте сидят рядом с вашим ребенком. И в героической самоотдаче нашей «всю жизнь — чужому сиротке», в общем-то, не нуждаются.
Так вот первым таким ребенком была девочка Света. Она приходила сразу после школы и уходила как можно позже. Было ей 9, а моим — 4 и 2, так что их отношения дружбой назвать можно было с большой натяжкой. Честно говоря, я тогда не очень-то понимала, почему она приходит. Жила она за стенкой, в соседней квартире, и меня удивляло, что она уроки делает не там, где тихо, а у нас, где вовсе громко. Не понимала, пока не упала антресоль со шкафа. Слышу как-то: Света пришла домой, и вроде с подружкой, что-то говорят, смеются — и вдруг грохот обвала и мертвая тишина. Я особенно тишины-то этой испугалась, бросилась в соседнюю квартиру, кричу, стучу: «Света, Света!» Наконец дверь открыла она — лицо мертвое, нет лица. Я ей: «Света, Светочка, ты жива?» Трогаю — вроде все цело, подружка тоже, стоит рядом, успокоилась я, а Светка как каменная: глаза пустые, руки висят, молчит. Отодвинула ее, пошла смотреть, что упало. Оказывается, антресоль со шкафа, три дня назад купили новую стенку, еще не успели положить вещи, а антресоль эта проклятая так была спроектирована, что если не загрузить ее, то, как откроешь дверцы, она начинает падать, если не поддержать. Халтурщик какой-то сделал. И вот Светка похвалиться вздумала перед подружкой, залезла на стул и открыла дверцы, и этот здоровый ящик на нее свалился, к счастью, не убил, не искалечил. И к несчастью, разлетелся в мелкие щепки — по всей комнате полированные обломки. Я Свету привела к себе, успокаиваю, но она не успокаивается, а еще хуже ей, трясет ее от страха. Теперь-то я знаю: первый признак бесхозного ребенка — страх, ужас даже, живущий в нем всегда. Это очень покладистые дети: к тому тяжкому камню, который они постоянно носят на сердце, достаточно добавить песчинку недовольного взгляда — и ребенок пойдет, куда вы его послали, и принесет, что вы ему велели. И молча при этом. Молчаливые они. И если плачут, то тихо, скулят, а не плачут, чтобы не услышал никто.
Вечером в соседней квартире было тихо-тихо, только телевизор работал, ни крика, ни плача, — музыка играет, и Светка дня два к нам не ходила, а потом все стало, как раньше, пока мы не переехали. И тогда появился Юра. Даже если мы на неделю куда-нибудь едем, то и за эту неделю кого-нибудь привлечет огонек семьи, кто-нибудь пристроится мне помогать. Бесхозные — гордые дети, они знают, что едят чужой хлеб и не хотят его есть задаром, они его отрабатывают: и просить не надо — сами предложат и в магазин сбегать, и с малышом посидеть, и пол подметут. Так прибилась к нам девочка Эмма, когда мы отдыхали в Грузии. Они с мамой доживали последнюю неделю отпуска, когда мы только приехали. Маме не нравилось ни море — грязное, ни солнце — жаркое, ни песок — липкий, ни еда — острая, ни персонал — грубый. Она сидела в платье и в чулках в тени и страдала, а рядом с ней, тоже в платье, сидела на пляже Эмма и смотрела на такое недалекое море, куда ей было нельзя. Не помню, с чего началось, кажется, к ней подкатился наш мячик, а может, и еще что-то. Через день, наверное, а может, и через полдня она уже пасла Аську и собирала по всему пляжу наши разбросанные игрушки. Мама обратила внимание на то, что девочка исчезла, наверное, дня через 4 — через 5, когда Эмма уже вовсю купалась и даже успела немножко обгореть. Она подошла ко мне пожаловаться на еду, пейзаж, Эмму, дороговизну, транспорт, отсутствие подобающего общества и сообщила, что они уезжают сегодня, сию минуту, на три дня раньше срока. Мы с ней вежливо попрощались, и она пошла, а Эмма все стояла и смотрела на нас. Молча смотрела — она не умела говорить по-русски. «Ну, а тебе понравилось?» — спросила я, потому что молчание затянулось, и я чувствовала, что сейчас кто-нибудь из моих заплачет или сделает что-то ненужное, крикнет Эмминой маме вслед что-нибудь. Девочка воровато оглянулась и, увидев, что мать далеко, изо всех сил затрясла своими черными кудрями: «Да, да, да!» Повернулась и пошла, но тут ее позвали «Эмма!», и тогда она остановилась и еще раз закивала головой: «Да, да, да, да!», махнула рукой и побежала, не оглядываясь, навстречу яростному воспитательному крику: «Эмма!»
Так вот, Юра не мог видеть открыто лежащего лакомства, все совал в карман: конфету, мандарин, бутерброд, пирожное — про запас. «Юра, — зову, — иди-ка сюда. Ну, давай клади на блюдо, что взял». Молча и беспрекословно вытаскивает помятый бутерброд с колбасой, кладет. «Юра, теперь скажи: „Тетя Ира, можно я возьму бутерброд?“» Послушно и монотонно повторяет. «Можно, Юрочка, — говорю я, — а сколько у нас ребят?» Напряженно подсчитывает, отвечает. «Вот пойди и всем дай, понял? Один себе, а остальные раздай. И что нужно сказать?»
Юра приносил в нашу семью вшей и матерщину, и моя приятельница удивлялась: «Ты с ума сошла! Да я бы и секунды не раздумывала — выгнала бы и всё. Речь идет о моем ребенке — при чем тут какой-то Юра?»
Каюсь, я один раз выгнала. Пришла с работы — дома конь не валялся, не знаю, за что хвататься: стирка, готовка, уроки, а тут еще Юра с Саней что-то поспорили, чуть не драка, я и скажи: «Иди-ка ты, Юра, домой, уже шесть, мама ведь пришла с работы, иди!» Молча пошел, а я занялась хозяйством и забыла про него, часа через два хватилась, что сахар кончился, и полетела в магазин, уж темно стало. Смотрю — сидит кто-то на скамейке. Батюшки — Юра! «Мама мне не велела раньше десяти приходить». Про стыд говорят — жгучий. Я бы сказала — ледяной. Дорого бы я отдала, чтобы закричать, как героиня одной из пьес Светлова: «Сделай так, чтоб в эту минуту закрылся занавес!»
И вдруг Юра заговорил о дне рождения. «Вот когда у меня будет день рождения… Вот вы приходите. Мама обещала. Мама такая красивая…» Хоть раз в день, а всплывет этот грядущий день рождения. Это ожидание вообще-то заразная штука, уже и мои стали повторять: «Вот на Юрин день рождения…» Нет, я не верила, но все же надеялась, и было мне грустно и любопытно: ну как же она вывернется из этого дня рождения, Юрина красивая мама. И тяжко, и тоскливо — мне-то не вывернуться, не уйти от вопросов моих детей — почему у нас так, а у Юры — вот этак.
Не знаю, как кто, а я, мне кажется, всю бы землю соломкой устелила — чтоб моим не больно падать было, цветочки бы насадила и дорожки песком посыпала — для красоты. Как у Некрасова:
Нет мест таких — без податей
И без рекрутчины, нет, дети.
А если б были для людей
Такие рощи и полянки,
Все на руках своих детей
Туда бы отнесли крестьянки.
Что из того, что сейчас ни податей, ни рекрутчины — от своего и чужого горя не укроешь, и честно говоря, чужое горе страшнее бьет, потому что ему не поможешь, бессильны мы перед ним. Ну в самом деле, что сделать? Лишать Юрину маму родительских прав абсолютно не за что: парнишка одет, вот и часы электронные дедушка подарил, да и мальчик ее любит, он не предаст ее, не бросит., все твердит: «мама красивая». Заставить ее любить сына? Может, кто и умеет, а я нет, мне проще голову ему вымыть да вшей выбрать, но ведь это не отменяет наличия бесхозности как явления. Я как-то студентку одну спросила, кто ее любимый писатель. «Достоевский», — отвечает. «Почему?» — «А мне это очень близко.» Понимаете ли вы, понимаете, когда человеку некуда идти? Товарищи, девчонке в 17 лет это не должно быть близко, это должно быть непонятно — как это некуда? А мама? А подруга? А Он?
Самый главный признак бесхозного ребенка — он никогда не спешит, потому что ему некуда идти, зато сиди на лавочке сколько хочешь, смотри, как цифры прыгают на электронных дареных часах и помалкивай.
Юра забежал еще перед школой: «Сегодня!», а после школы уж и вовсе прибежал сияющий: «Кладите портфели и сейчас же идем!» Я не могла ему сказать сразу, что мама уже звонила: «У соседей скарлатина, к нам нельзя». Пожалела я ее и себя, не сказала, что дети скарлатиной болели, а то бы ей пришлось на ходу перестраиваться, выдумывать ветрянку или черную оспу.
Посадила всех обедать — Юра чуть не на стенку лезет, первый раз слышала, как он не соглашается: «Зачем есть, мама торт обещала купить, идемте скорее!» — «Юрочка, — говорю, — позвони маме, кто-то заболел». И тогда он не понял, пошел звонить спокойно: «Мама». И опять «Мама, мамочка!» И снова: «Мама!» — так и поговорили. Долгая пауза, потом: «Мама!», — и опять молчание, и опять в тишине этот тоскливый зов. Подарили мы Юре подарки, достали из холодильника и съели свежайший торт — ничего этого ему не было нужно. Он, собственно говоря, привык, что идти некуда, но не смо