— Не поймет, — мрачно сказал Харбов. — Политграмоту не проходил.
— Откуда ты все это знаешь? — спросил Мисаилов.
— Да, видишь ли, один наш паренек живет у тетки, уборщицы в Севзаплесе. А тетка эта — кума церковному сторожу. Она у него в воскресенье была и этого Мишку Лещева видела, говорила с ним. Вот паренек ко мне и прибежал: что, мол, хвостик есть, за что ухватиться. Хвостик-то есть, а как ухватиться — не знаю.
— Один только ход, — сказал Мисаилов. — Купим водки, и я пойду с кем-нибудь из ребят. Сделаем вид, будто мы выпили и хотим душу перед человеком излить.
— А как вы в дом к сторожу попадете?
— На месте придумаем... Кого мне только с собою взять... — Мисаилов обвел всех взглядом. — Андрей не годится. Начальник — фигура известная. Силкин всех изругает и будет избит. Тикачев начнет проповедовать пролетарское единство, а это на данной стадии развития Лещева не пройдет. Сашка Девятин больно на интеллигента похож — не поверит. Придется Колю брать... Пойдем, Коля?
— Пойдем, — сказал я, покраснев от волнения.
— Пить умеешь?
— Не пробовал.
— Да тебе и не придется. На всякий случай рот только прополощешь водкой, чтоб запах был. Ладно. После работы встретимся у Домпросвета... Пора, ребята, перерыв кончается. А ты, Леша, составь акт и подшей к делу: что, мол, комсомолец Мисаилов распивал спиртные напитки и вращался в социально враждебной среде по поручению уездного комитета. Пошли!
И вот Мисаилов зашел в лавку Малокрошечного и купил бутылку водки. Я стоял в дверях и очень стеснялся, а Мисаилов был совершенно спокоен.
— С получки? — спросил любезно приказчик, протягивая бутылку.
— Паренька хочу угостить, — сказал Мисаилов, кивнув в мою сторону.
— Пора приучаться, — согласился приказчик и хитро подмигнул.
Мы шли по улице, и мне казалось — все угадывали, что у Мисаилова в кармане бутылка. А Мисаилов шел совершенно спокойно, посвистывал, здоровался со знакомыми.
Церковь стояла на выезде из города, а домик сторожа — почти в самом лесу. Мы уселись у пенька друг против друга, недалеко от настежь распахнутого окна сторожки. Мисаилов поставил на пенек два стакана, положил кусок сала и горбушку хлеба. В домике сторожа было тихо.
Долго мы сидели друг против друга. Время от времени Мисаилов будто бы наливал в стаканы, мы чокались и будто бы выпивали. Через некоторое время рядом с пеньком была поставлена пустая бутылка из-под водки. Васька, оказывается, все предусмотрел. Со стороны казалось, что мы пьем уже вторую. Сперва мы тихо разговаривали. Потом стали негромко петь. Мисаилов дирижировал, энергично размахивал руками и иногда вдруг полным голосом вытягивал одну какую-нибудь ноту. В общем, было даже не скучно. В перерывах между песнями Вася рассказывал про лесозавод и про институт, в котором будет учиться, расспрашивал меня про Псков, про бабку. Говорили мы тихо, так что в доме ничего не было слышно. Хотя я пил только для виду, но понемногу мне все-таки попадало в рот. С непривычки я раскраснелся, и меня вполне можно было принять за пьяного.
За песней и разговором я не заметил, как Мишка Лещев вышел из домика. По-видимому, сторожа не было дома. Лещев томился один и, наверное, давно поглядывал на нас, но показаться боялся. Теперь ему стало невтерпеж. Я его заметил уже в нескольких шагах от двери. Он крался или, во всяком случае, шел очень тихо, так что шагов мы не слышали. Когда я поднял голову, он остановился. Это был маленький мужичок, тощий, с мелкими чертами лица, в латаных сапогах, латаных штанах, латаной рубашке. Удивительно даже, сколько нашито на нем было латок. Большие, маленькие, круглые, овальные, прямоугольные и все самого неподходящего цвета. Рубашка, например, была синяя, а латка на рукаве малиновая в горошек. Увидя, что я на него смотрю, он осклабился.
— Хлеб да соль, — сказал он.
— Спасибо, — ответил Мисаилов и любезно показал на землю рядом с собой. — Садитесь, ежели не торопитесь.
Лещев сел.
— Вы откуда же будете? — спросил он. — Что-то я вас здесь не видал.
— Я механиком на лесозаводе работаю, а он вот учеником поступил, — сказал Мисаилов. — Захотел меня угостить с получки как старшего... А я вас тоже что-то не видел...
— Понятно, понятно, — повторял Лещев, — понятно, понятно... Нет, я пудожский. То есть я деревенский, с Пильмас-озера, но давно в городе, давно.
Глаза его с откровенной жадностью смотрели на бутылку. Мисаилов молча налил. Лещев, не дожидаясь приглашения, взял стакан, разом опрокинул и понюхал большой палец.
— Я не пью, — сказал он.
— Видать, — согласился Мисаилов.
Вероятно, в Лещеве в консервированном состоянии находилось много спиртного, потому что, добавив один стакан, он стал хмелеть с удивительной быстротой. Через несколько минут он уже был красен, у него заплетался язык и на лбу каплями выступил пот.
— Не пью, — упрямо повторил он. — Ну, разве в праздник. А сейчас пью, потому что несправедливость. Я справедливость люблю, понимаешь ты? На справедливости мир стоит. Всюду должна быть справедливость!
— Не знаю, какая может быть несправедливость, — сказал Мисаилов. — Жаловаться надо, если несправедливость, и все тут. Пусть-ка попробует кто-нибудь со мной несправедливо поступить!
— Не понимаешь? Да? Не понимаешь? — бормотал Лещев. — А если он мне за всю мою работу сапоги обещал сшить, а говорит, подожди? Что ж я, не заработал? А Лешке на, пожалуйста, сшил. Это справедливо? Да? Ты скажи, справедливо?
— Да кто тебе должен сапоги шить? — спросил Мисаилов. — Чего это ради?
— Как это — кто? — негодовал Лещев. — Хозяин. Я на него работал, работал...
— Не понимаю, — сказал Мисаилов. — Получил зарплату, пошел и купил себе сапоги. Какой тут может быть разговор!
— А если он не платит? — сказал Лещев. — А? Если он не платит?
— В профсоюз пойди. Как это так? Сколько положено, должен платить.
— И пойду! — Лещев разошелся ужасно. — А что ж ты думаешь, и пойду!
Во мне все пело и ликовало. Я еще не был комсомольцем, а уже принимал участие в таком важном и ответственном деле. И все замечательно получалось. Уже один из катайковских батраков признал, что он не получает зарплаты, и согласился жаловаться в профсоюз. Теперь мы, комсомольцы, заставим Катайкова платить несчастным своим батракам сколько следует, страховать их, отпускать по вечерам на занятия. Теперь они увидят настоящую жизнь.
Еще через десять минут Лещев и Мисаилов сдружились окончательно. Лещев всплакнул, вытирая слезы кулаками, проклял Катайкова и его потомков до седьмого колена и принял твердое решение идти на хозяина войной. Я восхищался тем, как Мисаилов ведет разговор. Он совсем не задавал вопросов, и все-таки Лещев выбалтывал все, что нужно. Фамилию Катайкова первый назвал Вася, но у Лещева было впечатление, что назвал ее сам.
Мисаилов сказал без всякого нажима:
— Что ты меня пугаешь своим Катайковым? Никакой в нем и силы нет. Такими катайковыми пруд пруди. Он только дома пыжится, а позови-ка его в профсоюз — знаешь, как он егозить будет!
— Нет, брат, — спорил Лещев, — Катайков — сила! Катайков — это у-у-у!
— Да что ты за него стоишь? — настаивал Мисаилов. — Что он тебе, родня, что ли?
— Какая родня! — ужасался Лещев. — Если б мне Катайков родня был, я бы знаешь как барствовал бы! Спасибо, хоть на работу взял. Погибнуть не дал...
Все получалось замечательно. Лещев признал, что он не родственник Катайкову, а батрак. Катайков был разоблачен. Победа была в наших руках.
— Он знаешь какая сила! — разливался Лещев. — Он подмигнет — и все. Погиб человек. Где хочешь, хоть в самой дальней деревне, — все равно у него свои.
— А я вот плевал на него! — сказал Мисаилов. — Хочешь, я тебя завтра к нам на лесозавод устрою? И ничего он тебе не сделает. И будешь получать два раза в месяц получку. Шестнадцатого и первого, пожалуйста.
— А если я ему должен? — сомневался Лещев.
— Да он же тебя обманывает! Что ты должен ему? Мало ты на него работал? Пойдем в Совпроф. Там грамотные люди разберут, так еще тебе с него получить придется.
Водка кончилась. Да больше и не нужно было. Лещев и Мисаилов обо всем договорились. Они уже звали друг друга Миша и Вася, и были на «ты», и твердо решили сегодня же вечером начать войну против Катайкова. Вот чуть протрезвеют, пойдут к Мисаилову и напишут заявление. Там и переночуют, а утром снесут в Совпроф. Мисаилов на первое время одолжит денег Лещеву, чтоб тот мог обернуться. Вот только Лещев протрезвеет немного...
И вдруг в какую-то секунду я почувствовал, что Лещев врет и начал врать только сейчас; раньше он говорил искренне. Он протрезвел и спохватился. То есть не то чтобы совсем протрезвел, но настолько, что испугался того, что наговорил. Это ведь не храбрость была, а только пьяная похвальба. И нам он не верит.
Внешне все это ни в чем не сказывалось, но я это знал наверное. Почувствовал это и Вася.
— Пошли, что ли? — решительно сказал он и встал.
— Куда? — удивился Лещев.
— Как — куда? Ко мне, мы же договорились.
— Это ведь мы так, для разговору, — сказал Лещев. Раз испугавшись, он быстро трезвел от страха. Покачиваясь, он встал тоже. — Спасибо за угощение и за компанию. Пойду отдохну.
— А ко мне не пойдем, что ли? — спросил Мисаилов.
— Зачем? — удивился Лещев.
— Ну, заявление писать.
— А какое может быть заявление? Катайков мне двоюродный дядя. А что мы с ним повздорили, так в семье чего не бывает...
Он еще раз поклонился нам, спотыкаясь вошел в домик, запер дверь и даже окно закрыл.
Мисаилов, посвистывая, посмотрел ему вслед.
— Да, Коля, — сказал он, — хитрая штучка твой Тимофей Семенович! Пошли.
Вечером в «Коммуне холостяков» было мрачное настроение. Вася сидел туча тучей и насвистывал марши. Он не оживился даже тогда, когда пришла Ольга и уселась, как обычно, в углу на медвежьей шкуре.
Харбов ходил по комнате взад и вперед и рассуждал:
— Они нам не верят. Даже слово «комсомольцы» их пугает. Тут, конечно, и церковники поработали, и все это кулацкое окружение. Я не удивлюсь, если некоторые, самые темные из них, подозревают, что у нас хвосты и копыта. Получается замкнутый круг. Пока мы не вытащим их из этого состояния темноты, не кончится власть Катайкова. Она вся держится на бескультурье и темноте. А пока не кончится власть Катайкова, мы не можем их даже грамоте обучить. Нет, как хотите, я до этого голубчика доберусь! Прошу занести в протокол торжественную мою клятву. Клянусь не успокаиваться, пока не возьму Тимофея Семеновича за горло и не добьюсь освобождения его рабов! Прошу поднять руки тех, кто присоединяется.