Один из угодливых разлил водку. За столом было тихо. Прохватаев все еще закрывал ладонями лицо, и плечи его изредка вздрагивали. Пружников осторожно, но настойчиво теребил его за рукав.
— А? Что? — спросил Прохватаев, поднимая голову.
— Пора начинать, — сказал Пружников.
— Что начинать? — Прохватаев смотрел мутными глазами и понять ничего не мог. Потом все-таки в глазах его мелькнула какая-то мысль. — Расписочку-то я получил? — сказал он и растерянно полез в карман.
Катайков уже сидел рядом с ним, как-то незаметно переместившись, будто там и было его место, рядом с председателем горсовета.
— Расписочка — вот она, — сказал он, легонько ударив себя по карману. — Да ведь ты хотел молодых записать...
— Куда записать? — спросил Прохватаев.
— Как — куда? В книгу записей актов гражданского состояния. Все чин по чину, как по закону положено.
— Да ты что, с ума сошел? — Прохватаев смотрел совсем обалделый. — Что ж мы в горсовет, что ли, поедем?
— Забыл! — удивился Катайков. — Честное слово, забыл! — и рассмеялся весело и добродушно.
И сразу же рассмеялся Малокрошечный, тихо затрясся от смеха Пружников, трое угодливых стали хихикать одинаково и даже почти в такт. На лице Гогина показалась улыбка, и, откинув голову, весело расхохотался Тишков.
— Да что я забыл-то? — смущенно спросил Прохватаев.
— Книгу для записей велел привезти, — сказал Катайков, с трудом выговаривая слова от смеха. — И бланк для справок. Сам сказал: запишу. Все привезли, молодые приехали, а он позабыл!
И снова все хохотали, прямо покатывались от хохота. Прохватаев смотрел растерянно, а потом и сам засмеялся и махнул рукой.
— Вот черт! — сказал он. — И в самом деле, забыл. Знаете, голова не тем занята. Дела государственные! — И он значительно поджал губы.
И сразу же прекратился смех, и у всех сделались значительные, серьезные лица. О делах государственных следовало говорить в тоне уважения и почтительности.
— Ладно, — сказал Прохватаев, помолчав сколько положено, — давайте свадьбу играть.
— Музыку! — крикнул Катайков. — Стаканы несите! Свадьбу играем!
Тишков рванул гармонь и заиграл что-то такое веселое и лихое, что сразу изменилось все настроение. Девка вбежала с подносом, на котором стояли стаканы, и быстро расставила их привычной рукой, будто швыряя, но так, что они становились точно по одному перед каждым гостем. Пружников вдвоем с одним из угодливых устанавливал стол в углу, второй угодливый нес чернильницу и ручку с пером. Катайков вел под руку Прохватаева, а Булатов взял за руку Ольгу. Они встали. Не переставая играл Тишков, наклонив ухо и будто слушая, что говорит гармонь. Пружников сел за стол и раскрыл огромную книгу. И вот уже Булатов и Ольга стоят перед ним, и Пружников задает вопросы об имени, отчестве и фамилии, о годе рождения, и рядом стоит Прохватаев, и все гости, и Булатов держит одной рукой за руку Ольгу, а в другой по-прежнему сжимает мешок, в котором лежит шкатулочка.
Странное у Ольги состояние. Умом она понимает, что все это глупо, ужасно и отвратительно, что какой-то ведьмин шабаш, а не свадьба разыгрывается в этом старом, прогнившем, проеденном крысами доме. Умом она понимает, как чудовищен весь этот пьяный гомон и пьяный председатель, который творит беззаконие. Умом она все это понимает, а на душе у нее спокойно. Ей кажется, что все это неважно. Важно то, что она с Булатовым, что она теперь связана с ним навсегда, что впереди предстоят испытания и опасности, что она готова к этим опасностям и любые испытания выдержит. Через что угодно она пройдет так же спокойно, полная своей любовью, не запачкав даже краешек подола, ничего не осквернив, как она проходит сейчас через эту дикую и непристойную сцену.
Быстро заполняет Пружников соответствующие графы, четким писарским почерком пишет все, что полагается, на бланке справки о браке, потом размашисто расписывается Прохватаев, потом расписываются Ольга и Булатов, и Гогин и Тишков как свидетели. Потом Прохватаев вынимает из кармана круглую маленькую печать и долго дышит на нее и, тяжело вдавливая, прикладывает ее к записи в книге и к справке. И всем подают на подносе водку, и все выпивают полные стаканы. Только молодые не пьют. И стаканы летят на пол, и некоторые бьются, а некоторые, подпрыгивая, катятся по деревянному полу.
И уже Тишков снова сидит на лавке, а остальные расселись вокруг стола, и вдруг, медленно раздвинув гармонь, Тишков начинает играть протяжную, грустную песню. И у всех становятся спокойные, серьезные лица. И, облокотившись на стол, запевает Прохватаев тихо и медленно:
Выдала матушка далече замуж,
Хотела матушка часто езжати,
Часто езжати, подолгу гостити.
Лето проходит — матушки нету,
Другое проходит — сударыни нету.
Третье в доходе — матушка едет.
Теперь уже поют все. И будто другие люди сидят перед Ольгой. Исчезла угодливость с лиц трех одинаковых. Спокойно и торжественно выводят они слово за словом, и на лицах у них написано понимание замечательной красоты этих слов и глубокой значительности мелодии. И Катайков поет, полуприкрыв глаза, будто забыл о вечной суете своей жизни, будто ему сейчас самому кажется по сравнению с песней страшной ерундой то, что его занимало всегда. И даже Малокрошечный, и даже Гогин стали другими, обыкновенными людьми, с обыкновенными чувствами, среди которых много чистых и замечательных.
Приехала матушка через три года и не узнает свою дочь. Вместо красавицы, вместо милого чада перед нею старуха. Мать спрашивает:
Где твое делося белое тело,
Где твой девался алый румянец?
И ей отвечает дочь:
Белое тело на шелковой плетке,
Алый румянец на правой на ручке,
Плеткой ударит — тела убавит,
В щеку ударит — румянца не станет.
Медленно затихая, летят печальные слова под низко нависшим потолком. Кончилась песня, а еще, будто не желая расставаться с прекрасною грустью, тянет Тишков на гармошке последние ноты. И медленно затихают они в прокуренном, проспиртованном, нечистом воздухе комнаты.
Так глубоко вошла песня в душу народа, так крепко укоренилась в ней, что даже сребролюбцы и жулики, хвастуны и лгуны среди темных своих дел и преступлений глубоко чувствуют чистое ее содержание. Даже эти отребья, не знающие в жизни ничего высокого и святого, становятся на минуту чище, когда их коснется дыхание песни, выражающей лучшее, что только есть в народной душе.
Но песня кончилась, и все стало, как прежде.
За столом опять сидел прожженный лгун Прохватаев, всю жизнь лгавший всем и даже самому себе; жадный сребролюбец Малокрошечный; хитрый Катайков, делающий золото из всего подлого, что есть в человеке; молчаливый прохвост Пружников; трое угодливых, жадно ждущих, не перепадет ли что-нибудь и им от богатого хозяйского стола.
— Зачем они спели эту песню? — спросила Ольга Булатова. — Ведь все будет хорошо?
— Дураки, — сказал Булатов, — и песня дурацкая. Все будет хорошо. Ты мне веришь?
— Кому же мне верить, как не тебе? — ответила Ольга.
Катайков встал и сказал трезвым, спокойным голосом:
— Ну, господа хорошие, простите, если в чем не угодили, а хозяевам пора собираться. Выпьем посошок — и с богом.
Все молча выпили, и началась предотъездная суета.
Глава тридцать втораяМИСАИЛОВ ОБВИНЯТЬ ОТКАЗЫВАЕТСЯ
Мы все растерялись, но больше всех, кажется, растерялся Юрий Александрович. Сначала он слушал Харбова с совершенно растерянным видом и никак не мог понять, что произошло. Когда же наконец понял — сел на стул и долго вытирал рукой лоб.
— Да что ж это, товарищи, как же это, товарищи?.. — повторял он. — Не может быть, товарищи... ну, скажите, товарищи...
Он все повторял: «Товарищи, товарищи» — и жалобно смотрел на нас — будто думал, что мы, если попросить хорошенько, отменим идиотскую эту историю, и все вернется на свои места, и все будет в порядке. В общем, получилось удачно, что он так много говорил. Он привлек к себе внимание всех, и у Мисаилова было время прийти в себя. Ему-то, Мисаилову, было, наверное, хуже всех.
В самый разгар суматохи вошла Александра Матвеевна. Роман Васильевич наконец-то угомонился. Он заснул, положив голову на стол, и Александра Матвеевна рассчитывала, что до конца ужина он проспит наверняка. Она не знала его характера.
Александра Матвеевна очень быстро разобралась в происходящем. Я думаю, она тоже все время чувствовала, что так благополучно свадьба не пройдет. Она начала с преувеличенной заботливостью ухаживать за Юрием Александровичем. Мы все занимались им. Нам хотелось отвлечь внимание от Мисаилова хоть на время, хоть на несколько минут закрыть его, спрятать от сторонних глаз.
— Ты, батюшка, успокойся, — решительно заявила Александра Матвеевна Каменскому, перейдя с ним почему-то на «ты». — В наше время молодые девки еще не такие штуки откалывали. Все утрясется, что-нибудь да получится... как-нибудь, да обязательно будет.
Старик совсем расклеился, у него покраснели глаза, он начал даже негромко всхлипывать, и, когда Александра Матвеевна налила ему стакан воды, он расплескал полстакана — так у него дрожали руки.
— Как же, товарищи... Что же, товарищи... — только и повторял он.
И вдруг на него с неожиданной яростью обрушился Андрей Аполлинариевич:
— «Товарищи, товарищи»! — закричал он. — Сам-то ты что смотрел? Кто с детства ей набивал голову всяким вздором? Всё менестрели да миннезингеры... Устроил дуре девчонке какой-то средневековый замок! Восемнадцать лет девке, а она не учится, не работает, не хозяйничает! Целые сутки ей на глупости и вздор. Вот и допрыгалась!
Юрий Александрович страшно испугался. Он даже руки поднес к лицу, будто ждал, что Моденов начнет его бить. А Моденов разошелся и хоть драться не собирался, но замолчать никак не мог.