«…француженка»
Бумага лопнула, и ее остатки не отдирались от клея. Я подцепил ее с другого края. Обрывки напоминали неподатливые комки снега по весне. Я осторожно соскоблил их ножом.
«Эта приблудная француженка. Апрель 1966».
Что она имела в виду? Что мама была какой-то авантюристкой?
А позже, значит, кто-то заклеил этот комментарий бумагой. Дедушка? Или это Альма сама пожалела, что написала так?
Я еще порылся в конверте, но больше ничего о прошлом матери не нашел. Только копии дедушкиных писем ленсману Саксюма, в которых он ссылался на Закон о допуске иностранцев на территорию государства.
«Николь Дэро по-прежнему проживает и работает здесь, в Хирифьелле, и никоим образом не отягощает государственную казну; соответственно, закон об иностранцах разрешает ей продление пребывания в Норвегии также и на текущий год».
Я достал лупу и внимательнее разглядел фотографию. На маме была надета невзрачная дешевая одежда. Концы волос, выглядывавшие из-под косынки, посеклись, к груди она прижимала туго набитый пластиковый пакет.
Мама была гораздо более худой, чем на фото для паспорта. Кто такая была эта женщина, что появилась здесь с пластиковым пакетом из французского продуктового магазина, в котором лежала вся ее одежда? Альма не знала, с какой стороны подойти к фотоаппарату, насколько мне было известно. Или все-таки это она тайком сфотографировала маму? Или же снимок сделан отцом?
Нет, ведь в то время бабушка работала в Осло. Она не назвала бы маму приблудной, если б та сначала познакомилась с отцом в Осло, а потом приехала вместе с ним. И мама тогда не стояла бы в таком виде, будто дни напролет шла по железнодорожным путям. Объяснение состояло, должно быть, в том, что она приехала на хутор до того, как познакомилась с папой.
Отсюда вопрос поважнее.
Зачем молодая француженка, приемный ребенок без кола и двора, заявилась на захолустный горный хутор в Норвегии?
4
Я вымыл Звездочку под сильной струей воды из поливальной установки и поехал в Саксюм. Времени было половина девятого – рановато, конечно. Но сколько я себя помнил, трудно было заранее угадать, будет бюро «Х. Ланнстад и наследники» открыто или нет. Никаких передвижений за занавесками разглядеть было невозможно. Да я и не особо следил за ними. Я сторонился безмолвного холодка, которым веяло от похоронного бюро, как открытой могилы.
Дверь оказалась запертой. Я снова уселся в машину и в ожидании занялся изучением бумаг, лежавших в бардачке. Педантично сохранявшиеся талоны за обслуживание в автоцентре Лиллехаммера. Сколько мог стоить этот автомобиль? Черное купе класса S, ежегодно пробегавшее менее четырех тысяч. За одним исключением. Пробег за 1971 год составил 9000 километров.
«Я знаю, что Сверре был очень высокого мнения о Николь», – сказал старый пастор. Да уж, такого высокого, что это сказалось даже на талонах в сервисной книжке. Дедушка знал, что они собираются в поездку. Одолжил им новую машину.
Я обернулся к заднему сиденью. Вот там я, значит, и сидел. Сегодня ночью я нашел дедушкин авиабилет во Францию. В одну сторону. В купленном несколькими днями позже билете на паром был указан регистрационный номер Звездочки. Дорога домой, и нас только двое.
Я закрыл глаза и попытался вызвать в памяти те четыре дня – тщетно. Бывало, у меня всплывало неясное представление о чем-то пугающем, произошедшем в автомобиле, какой-то истеричный голос, запах выхлопных газов и старых кожаных сидений, но тот автомобиль никак не мог быть нашим «Мерседесом». В нашем «мерсе», с его пахнущими дерматином сиденьями и минорным гулом мотора, я всегда чувствовал себя в безопасности. Если память меня не подводит.
В здании похоронного бюро зажегся свет.
Никакого колокольчика на дверях. Звук шагов, поглощенный темным паласом на полу. Монотонный рассеянный свет, может быть, 1/4 секунды при настройке блендера на 2,8. Возле черного стола четыре стула. Да и стоит ли заботиться о мебели, если обладаешь монопольным правом на деревенских покойников?
Она появилась из дальнего помещения в темно-сером офисном костюме. Обошла стойку, взяла протянутую мною руку и не выпускала ее. Ничего не произнося. Давала мне понять, что меня ждали. Сначала я подумал, что это молчание предназначено для родных любого рода покойников: навеки сломленных жизнью родителей, пришедших выбрать маленький гробик, жен тиранов, радующихся избавлению от этой скотины… Но молчание Раннвейг Ланнстад обволокло меня, словно хорошо подобранная анестезия, и я внезапно – и впервые за долгое время – ощутил некое единение с остальными жителями деревни. И другие до меня так же стояли в этой кладбищенской приемной, подавленные и охваченные горем, и я не стыдился того, что глаза у меня красные, а меня самого пошатывает после ночи, первую половину которой я копался в бумагах, а вторую лежал без сна и смотрел на часы.
Владелица похоронного бюро выпустила мою руку, пока та не успела взмокнуть, и пригласила меня присесть. Достала обтянутую кожей подставку для документов, прижала клипсой лист линованной бумаги и щелкнула шариковой ручкой в золоченом корпусе.
– Гроб, – сказал я.
Раннвейг растерялась. Снова щелкнула ручкой.
– Мне пастор рассказал, – пояснил я, – что кто-то прислал дедушке гроб.
– Дa. Здесь есть гроб. То есть. Само собой. В смысле, что здесь есть гробы. Я хочу сказать, что не припомню, чтобы когда-нибудь мы сталкивались с подобной, ну, процедурой. Но я предложила бы сначала решить практические вопросы.
И Ланнстад вошла в привычное русло. Использовала свой опыт. Начала с простого, чтобы скорбящий не сорвался и не счел задачу непосильной. Кивнула, записывая пожелание, касающееся кремации. С памятником тоже все было в порядке, нашей практичной и предусмотрительной семьей было оставлено место на надгробии Альмы. Такого же типа, что и у мамы с отцом, из серо-голубого саксюмского гранита, – такой добывают только на выступе скалы пониже железнодорожного моста через Лауген.
– Цветы, – сказал я. – Ведь гроб должен быть украшен цветами?
– Обязательно. К тому же вокруг укладывают венки от родных и близких.
– Родных-то почти никого и нет, – сказал я. Возможно, пришлет венок из Рингебю кто-нибудь из родственников Альмы. Вот и всё. Вряд ли Общество овцеводов и козоводов пришлет что-нибудь своему номинальному члену из Саксюма.
Раннвейг выждала пару секунд, покрутила ручку в руке.
– Мы можем организовать красивые букеты. Хорошие флористы – «Цветы от Ярла». Если гроб украшен со вкусом, в гармоничной цветовой гамме, то не страшно, можно обойтись и без пышности.
– Незачем обходиться без пышности, – сказал я. – Как вы думаете, что, если вокруг гроба уложить цветы картофеля?
– Цветы картофеля?
– Он как раз сейчас цветет. Я могу полный багажник привезти. Красно-фиолетовые у «Пимпернельки» и белые у «Пикассо».
Раннвейг Ланнстад перехватила ручку по-другому.
– Не вижу, почему бы нет. Думаю даже, должно получиться хорошо.
– Ладно, – кивнул я.
– Ты сейчас не один там живешь? – спросила она. – С тобой есть кто-то – из близких?
«Что, и сюда докатилось деревенское любопытство? – подумал я. – Ей хочется выведать что-нибудь о нас с Ханне?»
– Приятели заглядывают, – ответил я вслух.
– Ты их не чурайся. Тебе тяжело будет одному справиться с этим. Особенно тяжко придется в ближайшие дни.
Тут меня резко потянуло вернуться к разговору о конкретных делах. Говорить о дедушке, а не о Ханне. И мне пришло в голову, что Ланнстад наверняка включала в цену этот мягкий голос, и когда она выполнит свою работу, а дедушка упокоится в могиле, ей больше не нужно будет утешать меня за деньги.
Раннвейг покрутила ручку в пальцах. По ее свежеотглаженной блузке прокатилась мелкая рябь.
– Весной семьдесят девятого года, – сказала она, – пришел автомобиль от «Грузовых линий». Доставили продолговатый ящик, сколоченный из грубо отесанных досок. В ящике оказался обернутый в парусину гроб. К одной из рукояток был крепко привязан конверт, а в нем – письмо и денежная сумма, предназначенная в уплату хранения. Это было… необычно.
– Но почему вы не рассказали об этом дедушке?
– В письме говорилось, что ему не следует знать о гробе. Было написано, что ты должен решить, использовать ли его.
– Я? Кто-то хотел поиздеваться над ним?
– Нет-нет, милый мой! Нет. Мы бы никогда на такое не пошли. Помилуй Господь! Нет. Здесь нет никакой бестактности. Совсем наоборот. Гроб-то совершенно необыкновенный. Не хочу сказать ничего плохого о тех услугах, что мы обычно здесь предоставляем, но это самый шикарный гроб, в каком когда-либо хоронили жителя Саксюма. Он пришелся бы как раз по рангу для дорогих похорон какого-нибудь государственного деятеля.
– Это от его брата, – объяснил я. – Эйнара. Я думал, что он погиб.
Раннвейг взглянула на меня.
– Мне жаль, если из-за этого тебе стало еще тяжелее в такое время, – сказала она.
Я выпустил воздух из легких.
– Любят мои родные преподнести неожиданный подарок… А сейчас где этот гроб?
– На складе. Парусину мы сегодня утром сняли. Правду сказать, очень хотелось бы уже покончить с этим делом.
– А письмо у вас еще? – спросил я.
Так и было. Мало того, должно быть, Раннвейг еще утром положила его в свою кожаную папку. Оно было напечатано на машинке, строчки лепились одна к другой. Она протянула его мне с таким же выражением лица, какое бывало у дедушки, когда я вот-вот вытащу проигрышную карту.
«Гроб для Сверре Хирифьелля. Сам он не оповещен об этом даре, и информировать его не следует. Решить после смерти Сверре, будет ли гроб использован, должен Эдвард. Если случится такая трагедия, что Эдвард скончается раньше Сверре, я прошу, чтобы в нем упокоился Эдвард. В этом случае покажите письмо Сверре. Если гроб не будет использован, он должен быть сожжен. В присутствии исключительно сотрудников бюро. Гроб нельзя ни красить, ни покрывать лаком. Огонь или земля, ничего более».