– Вы показали это письмо старому пастору? – спросил я.
– Нет, это уж было бы слишком. Но мы, конечно, с ним очень долгое время сотрудничали. Он обычно заглядывал на кофе пару раз в неделю. Когда гроб привезли, он его внимательно осмотрел.
– Ну и..?
– Ну и что?
– Как он отреагировал?
– Он сказал: «Должно быть, это от Эйнара. Только он мог такой сделать».
Я прошел вслед за Раннвейг Ланнстад в конец коридора. На складе веяло прохладой от бетона и каменной кладки. Старые скоросшиватели, ящик подсвечников с потускневшим серебрением… На глубоких полках, в два ряда тянущихся вдоль каждой стены, стояли гробы. Большинство покрыты блестящей белой краской, несколько сосновых, пара черного цвета. Прислоненные к стенам образцы каменных надгробий. Как оставленные на перроне смерти чемоданчики.
– Службу совершит старый пастор, – сказал я, пока мы шли по складу. – Новый вроде бы в отпуске.
– В отпуске? – удивилась Раннвейг, открывая дверь.
– Так он сказал. Что новый пастор тоже имеет право на отпуск.
– Ну, может быть. Но ведь он только-только вернулся с Родоса.
– Серьезно?
– Дa. Я думаю, пастор Таллауг очень хочет взять на себя заботу о твоих родных, – сказала женщина и, включив верхний свет, положила руку мне на рукав, указав направление, куда посмотреть.
Гроб стоял на огромном столе, накрытом белой тканью, свисавшей до самого пола. Я застыл на месте, вытаращив глаза.
Во-первых, необычная форма: множество граней, бесчисленные фасетки, отражающие свет. Но что меня действительно потрясло, так это древесина. Береза мерцала янтарем. В полутемном помещении она чуть ли не сама светилась. Поверх глубокого цвета основы змеился непредсказуемый узор длинными изжелта-оранжевыми языками. Плотные скопления меняли форму и высовывали коготки, по-разному выглядевшие в зависимости от того, под каким углом я видел гроб. Поверхность крышки была исчерчена едва заметными резными квадратами, благодаря чему свет и тень ложились все новыми оттенками цвета и блеска.
Я подошел к гробу вплотную. Каждый угол на дереве был столь острым, что можно было порезаться. Крышка подогнана настолько точно, что невозможно было разглядеть щелочку между нею и нижней частью.
Сначала мне показалось, что это лакировка. Но нет, дерево было навощено и отполировано.
Весна 1979-го. Год, следующий за тем, когда дедушка не пустил Эйнара ко мне на десятилетие. В ответ на это тот срубил четыре дерева в березовом лесу. Для гроба достаточно.
Но этот подарок был послан не в знак примирения, сказал я себе. Гроб служил посланием. Посланием, точно рассчитанным по времени. Чтобы попасть ко мне сразу же после смерти дедушки.
– Гроб в стиле ар-деко, – сказала Раннвейг Ланнстад. – Подумать только…
Я посмотрел на нее долгим взглядом.
– Разве бывают гробы в стиле ар-деко?
– Этот, вероятно, доказывает, что бывают.
– Вы его когда-нибудь открывали?
– Мы тоже люди, – сказала Ланнстад, проведя пальцем по одной из бороздок.
Горизонтальная щелочка разрослась в зияющую черноту. Женщина без усилия подняла крышку, которая удерживалась в равновесии двумя хромированными балансирными пружинами. По всей длине в дерево была утоплена фортепианная петля из блестящей латуни, и я видел, что пазы всех шурупов выстроены в линию – достижение, стремиться к которому призывал нас учитель труда.
Гроб не был обит изнутри бархатом, как я предполагал. Он был фанерован древесиной того же рода, что и мое ружье. Похожей на свилеватую карельскую березу, но с еще более замысловатым, более необузданным узором.
Как зарево в аду. Или цветы, гнущиеся в непогоду.
Славное утро. Я проснулся на диване, одетый и пропотевший.
Вышел на кухню и просмотрел бумаги, которые достал накануне из дедушкиной шкатулки. Вечером я рассортировал их все, раскладывая листок за листком внахлест, пока они не закрыли весь пол в дедушкиной комнате, но нашел там только старые письма из местного отделения земельного комитета и договоры со страховой компанией. А потом просто рухнул от усталости.
Дедушка не соврал. Все, что имело отношение к семье, было собрано в тех конвертах. За одним возможным исключением. В уголке одного из ящиков я нашел небольшую связку ключей. Три блестящих ключа от навесных замков производства «O. Мустад & Сын» вместе с посеревшим от времени кованым ключом. Связка была прикреплена к продолговатой дощечке. Судя по виду, можно было подумать, что это ключи от домишек на пастбище или от лодки, но что-то подтолкнуло меня повнимательнее присмотреться к дощечке из поцарапанного красновато-коричневого дерева. Когда я поднес ее поближе к свету, то сразу узнал узор. Древесина грецкого ореха.
В конверте отца я нашел лишь табели успеваемости и свидетельства об образовании. Отец в числах и буквах, каким он предстал бы перед чиновником налоговой инспекции. Каким он все еще представал передо мной.
Единственным, кроме мамы, в кого бумаги вдохнули жизнь, был Эйнар, хотя в его конверте лежало всего три документа.
Телеграмма из Парижа от 12 июля 1938 года. «Брат мой. Узнал новость т. сейчас, был 1 мц отъезде. Скорблю отцу. Возложи цветы могилу, пож. Эйнар».
Фотография в коричневых тонах – должно быть, его – рядом с огроменным крестьянским буфетом, богато украшенным резными завитушками. Эйнар был похож на дедушкино фото с членского билета партии «Национальное единение», но более худым. На лице странноватая полуулыбка, будто его неожиданно спросили о чем-то.
Заполненный бланк. «Управление по делам о наследстве. Извещение приходскому священнику о смерти прихожанина. Полное имя покойного: Эйнар Хирифьелль. Время смерти: в ночь со 2 на 3 февраля 1944. Место: Отюй, Франция». В графе, где спрашивалось, желал ли покойный быть захороненным или кремированным, стоял прочерк.
К бланку ржавой скрепкой прикреплено немецкое свидетельство о смерти, размером не больше билета рыболова. В пятом пункте причиной смерти указано: «Hingerichtet». Казнен. Печать с немецким орлом и свастикой.
Обойдя сарай, я подошел к столярной мастерской. Всегда она так стояла: на отшибе, с облезающей красной краской, грязными окнами и замшелой черепицей, стоит себе в одиночестве и думает свои думы. Ключ от нее все эти годы висел в шкафчике в большом доме: вроде и доступен, ан нет, низ-зя. Еще совсем мальцом я как-то отпер дверь и заглянул внутрь, но мне стало не по себе от темноты, в которой едва проступали очертания инструментов и материалов. Пыли скопилось столько, что мне показалось: на полу лежит ковер.
Дверь разбухла от сырости, но мне удалось распахнуть ее пинком. И я застыл на пороге. В мастерской пахло тленом. Окно заросло желто-коричневой жирной пленкой.
На полу я увидел следы своих же ног с прошлого раза. Следы маленьких ботинок. На столярном станке в пыли была прочерчена бороздка. Должно быть, я тогда провел там пальцем, чтобы посмотреть, какого цвета поверхность под пылью. Больше никаких следов. Если Эйнар и возвращался на хутор, сюда он не заходил.
Я принес рабочую лампу из сарая с инструментами. Приволок, разматывая, удлинительный шнур. Включившееся освещение обнажило форму и замысел помещения. Верстак, ручные инструменты на стене, материалы под потолком, почти готовый стул в углу. Из-за слоя пыли все было похоже на фотографию с эффектом сепии.
Я снял две бутылки с подоконника и смахнул пыль с этикеток. «Льняное масло #8». «Шеллак #2». Содержимое в них давно спеклось в осадок цвета кости. Растворитель испарился, а остатки краски в банке корочками налипли на стекло. Из-за пыли я чихнул, взметнув при этом новое облако пыли, после чего чихнул снова и попытался поменьше шевелиться. Любое мое прикосновение открывало пятнышко цвета.
Отъезд на Шетландские острова не был спешным. Пол был выметен, никаких опилок, никаких стружек в укромных уголках под верстаком, все инструменты висят на своих местах.
Потом я посмотрел в окно. Увидел тот же вид, что наблюдал и Эйнар.
Если раньше я думал о том, что из-за слоя пыли на окнах нельзя заглянуть внутрь, то теперь я подумал, что двор тоже выглядит расплывчатым из заросших окон.
Я принес маску от пыли и веник и вымел самую одиозную грязь. Помыл окна и поставил стремянку под самую стреху – там, где находилось отверстие токораспределителя. Провода были обрезаны, и их концы скрюченными пальцами загибались к небу. Я заизолировал удлинительный шнур и подсоединил ток. Через окошко было видно, как включились лампочки.
Там хранились инструменты, которые нам вполне бы пригодились. Ленточная пила с темно-зеленой лаковой отделкой «под молоток». Фуганок. Полный набор ручных инструментов. Стамеска, отвертки, пилы. Я включил токарный станок, и он зарычал. Внушительная машина с холстинными ремнями и до блеска отполированными маховиками, с прилипшими к высохшему жиру старыми опилками, обратившимися в пыль. Шпиндель дрогнул, пару секунд пахло паленым, а потом он крутанулся и засвистел, рассекая воздух.
Однажды, заигравшись, я сломал красивый стул и сказал, что, если б у нас был токарный станок, мы могли бы сделать новый. Дедушка на это ответил, что нам никакого токарного станка не нужно. Провозившись с часок, он заменил две округлые точеные ножки стула грубыми четырехгранными.
Так столярничал дедушка. Шляпки гвоздей на виду. Все слишком крепкое. Словно он не хотел подражать кому-то вполне определенному.
В одном из шкафов стояли в ряд старые книги. «L’Art du Menuisier Ebéniste. Anatomie du Meuble». «Искусство столяра-краснодеревщика. Анатомия мебели». Рабочие чертежи мебели. Замысловатые конструкции со множеством деталей. По сорок ящичков у комодов. Круглый шкафчик с раздвижными дверцами из тончайших пластин.
Самым захватанным изданием был каталог парижской мебельной выставки 1925 года. Текст был на французском языке, и меня приятно пощекотало то, что я почти все понимал. На первой странице была изображена девушка – возможно, из племени фавнов. С корзиной цветов в руках, в развевающемся платье она резвилась на лугу вместе с антилопой.