Может быть, дело тут было в том, что Гвен – посторонний человек. Что между мной и саксюмскими сплетнями пролегло Северное море. И кто-то вдруг проявил интерес к моему прошлому. При этом Гвен походила на камень, глубоко ушедший в землю. Мне захотелось немножко поорудовать ломом, посмотреть, где его получится подковырнуть.
– Когда я был маленьким, – сказал я, – мы с мамой и отцом поехали отдыхать. Я потерялся, а через четыре дня меня нашли.
– Представляю, как обрадовалась твоя мать, когда ты нашелся.
– Мама умерла. И отец тоже. Меня растил дедушка.
Лиск как раз расстилала салфетку на коленях, но застыла с зажатой в руке белой накрахмаленной тканью, не завершив движения.
– Господи, – сказала она, замерев, а потом положила салфетку на стол. – Так ты сирота?
– Вероятно, кто-то нашел меня и не знал, что со мной делать.
На мужских часах, которые в тот момент были мне видны, протикало полминуты. Я не заикнулся о том, что Эйнар, возможно, связан с этой историей. Не рассказал о газетных вырезках. А Гвен, когда обрела дар речи, не сделала то, чего я ожидал, – не связала мою историю со слухами об Эйнаре. Нет, она как будто ввела всю информацию в счетную машину.
– Не может быть, чтобы все произошло именно таким образом, – сказала она. – Четыре дня не могли пройти просто так. Нашедшие тебя либо сразу же связались бы с полицией, либо намеренно прятали бы тебя дольше.
Я посмотрел на нее. Впервые мне встретился человек, который на самом деле пытался найти логику в моем исчезновении. А не хоронить его в вязком забвении, не делать вид, что ничего, собственно, и не случилось.
– Ты сначала исчез, так что они погибли, разыскивая тебя? – уточнила Лиск. – Или вы были вместе, и ты единственный остался в живых?
– Вероятнее всего, первое, – ответил я. – Иначе зачем бы им ходить по подлеску, в котором полно старых снарядов?
– Гм, – сказала Гвен. Я видел, что она продолжает размышлять.
– Странно, что мы оказались там рано утром, – добавил я.
– Дети рано просыпаются, – заметила моя собеседница. И добавила через пару секунд: – Так говорят.
– Может быть, кто-то мечтал о ребенке, – сказал я, посмотрев на нее. – Я иногда представляю себе, как это могло быть. Если б я рос в другой семье и ничего об этом не знал.
– Ты узнал бы, – возразила Лиск. – Раньше или позже ты заметил бы что-нибудь.
Как мама у своей приемной матери, подумал я.
– Ты ничего не помнишь? – спросила Гвен.
– Помню, что кто-то ссорился и кричал. Что я сидел в машине. Потом что-то такое с игрушечной собачкой. Она виляла хвостиком, если нажать в определенном месте. Но я не знаю, настоящее это воспоминание, или я это придумал. Мне было всего три года. Или почти четыре. Я родился в начале года.
– Я многое помню из того времени, когда мне было четыре, – сказала девушка.
Индиец принес первое блюдо – сочащуюся жиром лепешку с тмином и керамические мисочки с оранжевым и зеленым соусами. Я присмотрелся к тому, как ест моя собеседница, и стал делать так же. Когда язык ощутил этот спектр вкусов, я впал в гипнотическое состояние. Вот пища, скрывающая глубокие смыслы.
Как скрывала свои Гвен, казалось мне.
Она сходила в уборную и наложила макияж, едва заметным слоем. Вернувшись, села на другое место – на трехместный диванчик спиной к стене. Стена была декорирована темно-красными обоями со сложным узором, а над Лиск висела картина, изображающая охотников, отгоняющих тигров от слона. Вероятно, она сознательно выбрала это место. Вписала себя в декор, зная, что в окружении охотников выглядит более женственной.
– Я все же не понимаю, – сказала Гвен. – Если какой-то псих собирается похитить кого-то, каковы шансы, что он окажется именно там? Что ему представится такая возможность? Вероятность такого составляет, должно быть, один к миллиону.
– Что-то такое с тем местом, – сказал я. – Тем местом во Франции.
Девушка смотрела на меня. Молча, серьезно. Выжидающе.
Я подумал: «А, плевать, была не была!»
– Во время войны домой пришло извещение. О том, что Эйнар был застрелен где-то недалеко от того места, где умерли отец с матерью.
– Это где было?
– Севернее Соммы.
Отломив кусочек лепешки, Гвен обмакнула его в иссиня-черную массу – баклажановый чатни, по ее словам.
– Понимаю, а точнее? – отозвалась она, неторопливо работая челюстями.
– Отюй.
– Отюй?
– Дa. Знаешь, где это?
Лиск жевала как-то нарочито. Слишком явно, как бы показывая, что ответ скоро последует. Проглотив еду, она вытерла губы салфеткой, на которой не осталось никакого следа от этого прикосновения, и сказала:
– Ну, конечно. Все, кто не проспал уроки истории, знают про Отюй. Это же там находится кладбище Блайти-Вэлли. Там проходила важнейшая британская линия фронта во время битвы на Сомме. Отюй разбомбили вдрызг. Ты там потом бывал?
– В Отюе? – Я покачал головой. – Я, кроме Шетландских островов, нигде не был.
– А поедешь туда?
Я поправил пепельницу.
– Наверное. Хотя я надеялся найти ответ здесь. А здесь одни камни.
Девушка отвела взгляд, и я так поторопился заполнить возникшую тишину, что она показалась искусственной паузой.
– И ты, – добавил я.
На это Гвен отреагировала лишь непроницаемой улыбкой. Какой она улыбнулась, сказав, что было бы жаль, если б я женился на острове Кармёй.
Так что нечего мне было на нее пялиться. Нечего таращиться.
– Ну, и каково было тебе расти у твоего дедушки? – задала она следующий вопрос.
Я рассказал ей немножко. O хуторе. Что до ближайшего магазина грампластинок надо добираться шестьдесят километров – шесть норвежских миль – на попутках. Но у нее был свой макияж, а у меня – свой. Саксюм был бесконечно далек от «Ресторана Раба» в Леруике. Так что я подставил мелкоячеистый дуршлаг под ту инфу, которую сливал ей, и когда завершил краткий очерк жизни Эдварда Хирифьелля, этот дуршлаг был забит до краев. Словно я варил сок из ведерка нечищеных ягод, и в сите осталась подтекающая кашица из мелких веточек, муравьев и хвои. Только мой дуршлаг отяжелел от бойцов Восточного фронта, молчания и взглядов исподтишка перед коопторгом. А вот чему я, напротив, позволил проскользнуть в дырочки, так это рассказу о матери. Потому что мне самому хотелось открыться кому-нибудь. Испытать, что я почувствую при этом.
Я рассказывал так, будто всю жизнь знал это. Что она родилась в Равенсбрюке, выросла в Реймсе и приехала в Норвегию, где ее позже разыскал Эйнар.
– Она сменила имя, – сказал я. – Но я даже не знаю, почему она выбрала имя Николь.
– А что их связывало? – спросила Гвен. – Твою мать и Эйнара.
– Точно не знаю, – ответил я. – Только то, что в тридцатые годы Эйнар работал во Франции. Он был столяром-краснодеревщиком.
– Ты знаешь французский? – уточнила девушка.
– Немножко. Мама говорила со мной по-французски.
– Il me semble que ce soit un bon souvenir[34], — произнесла Лиск. «Приятное воспоминание», – перевел я для себя.
Я кашлянул. Пробормотал про себя ответ, пробуя вновь овладеть полузабытой мелодикой языка.
– Oui, en effet. Mais c’est aussi tout ce dont je me souviens d’elle[35], — сказал я.
Но тут принесли еду. Хотя назвать это едой… Я как будто окунулся в горячую ванну, вынырнул, и перед моими глазами открылся лучший мир. Место, где каждую мою жилку холят и лелеют. Маленькие пузатые кастрюльки на латунных подставках, с зажженными под ними греющими свечками. В жирном изжелта-белом сливочном соусе плавали разбухшие изюмины, щедро посыпанные кокосом. Нанизанное на шпажки свежайшее красно-оранжевое мясо. Официант опрокинул миску на белое фарфоровое блюдо, осторожно поднял ее и открыл взору светло-желтый купол риса с морковными включениями. Затем из духовки, шипя и разбрызгивая жир, появились две плоские лепешки, распространяющие вокруг стола сладкий пьянящий аромат выпечки.
Я в каком-то дурмане уплетал это все за милую душу. Ароматы смешивались и переплетались, одно блюдо было вкуснее другого, и я знал, что объемся и что должен себе это позволить. Кусочки цыпленка были страшно острыми, я потел и хотел еще потеть. Так бывает, когда припев не кончается, а только нарастает.
Я посмотрел на Гвен через поднимающийся от тарелки пар. Она ела мало, она ела изящно.
Музыка поменялась. До этого момента звучало только ничего не говорящее бренчание, а тут раздалась попсовая мелодия, которую я презирал еще дома. Шлягер, под который претенциозные девахи из Винстры разогревались перед вечеринкой. Который выскочки включали в своих новых автомобилях, чтобы угодить им.
Я сам себя не узнавал. Будто сбросил с себя скорлупу.
Я презирал эту композицию, потому что это была эдакая беспардонная песенка с припевом, звуковыми эффектами и подпевками, но теперь она проникала в меня, размягченного и растерявшего оборонительные навыки, и все плыла и плыла, и я услышал, что это искренняя песня и что нужно, ничего не говоря, смотреть Гвен в глаза, словно в эту минуту мы с ней заключаем пакт, который легко может быть нарушен. Пакт неизвестно о чем.
«Let us die young or let us live forever»[36].
И может быть, все это воображение и обман, ведь это был просто попсовый шлягер, пластиковый, тогда как настоящая музыка стальная. Это были кулисы там, где должна стоять стена, но я слышал все то же. Искренность. Я вдруг понял, что это один из редчайших моментов в наш век, когда музыка соединяется с мгновением. Я хотел бы помнить его через пять, через десять лет. Я видел, что и Гвен это видит, и что нам повезло, мы поняли это одновременно с тем, как это произошло.
Это мгновение вошло и в ее жизнь тоже, это единственное мгновение, единственное место, где соединились мои карие глаза и ее карие глаза, и оно будет всплывать в нашей памяти каждый раз, когда мы потом услышим «