Forever Young».
И тут она исчезла.
Эта девушка, почти ничего не рассказавшая о себе, кроме того, что, наверное, ее предками были норвежцы, как и в большинстве семей на Шетландских островах, и которая собиралась вернуться в Абердин when summer is gone[37]. Пока я выскребал остатки со дна чугунка, она встала, ничего не говоря, подошла ко мне и слегка приобняла меня. Пробормотала: «Уборная», но через мгновение очутилась за окном, на улице. Подняла руку и неторопливо пошевелила пальцами. А потом шмыгнула в узкий переулок, и вот уже мне были видны только блестящие камни мостовой.
Я посидел еще с четверть часа. Оплатил счет. Не стал ее искать.
Что-то происходит, здесь и сейчас, что-то непонятное. Шетландские острова – не то место, где народ спешит из дома навстречу первому попавшемуся незнакомцу. А Гвен Лиск постаралась оказаться поблизости и якобы случайно появиться передо мной.
Я медленно шел по пустынным улицам Леруика. Поднялся к миниатюрной крепости, чугунные пушки которой были направлены в сторону набережной. В прежние времена они стояли на страже торговли сельдью, говорилось на освещенной прожектором табличке с норвежским и английским текстами. В кои-то веки погода стояла сухая, и я бродил по городу, заглядывая в витрины магазинов и рассматривая товары, выложенные так, чтобы над ними не властвовали ни море, ни непогода.
Город жил по старинным обычаям. Здесь продажей фотоаппаратов и пленок к ним по-прежнему занимались аптекари – пережиток того времени, когда люди сами смешивали реактивы для проявки.
Я шел и шел. Нашел гостиничку «Вечерний покой», куда дедушка заселился после похорон. Куда ни повернись, глаз падал на что-нибудь норвежское. Я думал, что в магазине «Faerdie-maet» торгуют полуфабрикатами («ferdigmat» по-норвежски) – так и было, но название означало «еда в дорогу», почти как на древненорвежском.
Половина лодок у причала носили древнескандинавские названия. «Nefja», «Hymir», «Glyrna»… Прошлое здесь было неизгладимо.
Со мной было так же. Что бы я ни делал, этого не забыть. Того, что я ношу французское среднее имя, не зная, откуда оно. Будто построенное мною обязательно окажется на чужой земле.
А вот и «Коммодор». Мой верный попутчик, покрытый синим лаком. Я вставил ключ в замок и собирался уже повернуть его.
Вот что я забыл.
Я быстро нашел дорогу к улице Сент-Суннива-стрит, где в квартире над парикмахерским салоном Агнес Браун сияла лампа.
5
Я постучал: в ответ ни звука. Дверь не заперта. Я приоткрыл ее и заглянул внутрь. Серый плащ, зонт… Резиновые сапоги дамского размера. Одежда одиноко живущего человека.
– Хэллоу, – позвал я, но за дверью с панелью из волнистого стекла ничто не шевельнулось. Откуда-то из глубины дома послышалась мелодия. Кто-то… напевал?
Миновав прихожую, я попал на узкую лестничную клетку. Крикнул: «Кто-нибудь есть дома?» Снова услышал пение – оно раздавалось с этажа, расположенного выше, где кто-то шлепал мелкими шажками.
Я поднялся наверх и попал в узкую кухню. Там пахло лимоном, посуда была только что помыта, и одинокая тарелка на сушилке еще не высохла и даже не остыла. Красный чайник на плите. Кружка с чаем на норвежской местной газетке «Мёре-Нютт» прошлой недели.
– Хэй! – попробовал я теперь позвать на норвежский манер.
Пение послышалось снова, теперь из-за стены на кухне. Псалом «Любовь Господа».
– Хэй! – повторил я еще громче и вернулся на лестничную клетку, откуда как раз юркнула в какую-то дверь шустрая старушка.
Может, уйти и вернуться назавтра? Хотя какой смысл – слух у нее лучше не станет.
Я пошел следом за хозяйкой и оказался на другой лестнице, еще более узкой. Вдоль стен там штабелями лежали старые журналы. Спустившись, я оказался в пустом подвальном помещении и через еще одну дверь вошел вслед за старушкой в большую комнату, где горел свет.
В лицо мне пахнуло пылью: передо мной располагался давно закрытый парикмахерский салон Агнес Браун. Отсюда он выглядел совсем иначе, чем с улицы, – оттуда я мог видеть только его отдельные уголки. Я очутился в интерьере, который уже видел раньше, – в каталоге парижской выставки ар-деко 1925 года.
Салон освещал ряд четырехгранных ламп, вроде уличных фонарей вдоль аллеи. Лампочки отбрасывали теплый свет через оранжевое стекло, украшенное выгравированными на нем тюльпанами на изогнутом стебле. Зеркала перед каждым из парикмахерских кресел отражали этот свет. Сначала показалось, что на полу сложным узором уложена плитка, но потом я разглядел, что это паркет, рисунок которого образовывали дощечки из разных сортов древесины.
Теперь свет упал на хозяйку. Длинные седые волосы, простое черное платье. Вокруг – флаконы с засохшим лосьоном для волос.
Старушка прошла мимо голубых фенов в угол, к столу, где стояли… шесть человеческих голов? Она продолжала мурлыкать «Любовь Господа». Посмотрела на головы, погладила парочку из них. Ее замедленности, сонливости как не бывало: она взяла что-то со стола и наклонила голову, как это делала Ханне, когда надевала сережку.
Женщина вставила в ухо слуховой аппарат, и тот запищал. Я стоял в полутьме, ожидая, пока она закончит возиться с ним. Тe шесть человеческих голов были гипсовыми, и на них надеты парики. Уложенные в прически героев черно-белых фильмов.
Тут хозяйка заметила меня. Застыла на секунду, шагнула ко мне и сказала по-норвежски:
– Эдвард. Так ведь вас зовут?
Она стояла посреди комнаты, так что со всех сторон ее окружал замысловатый рисунок паркета. Разглядывая меня, стерла пыль с одной из ламп с тюльпанами.
– Я пробовал звонить, – сказал я. – Из Норвегии. Но, может быть, вы не услышали.
Старушка рассеянно взглянула на телефонный аппарат.
– Иногда я спускаюсь к телефону. Позвонить сестре в Норвегию, она в Молёй живет. Или вызвать такси. А наверху я не хочу держать телефон.
– Почему же?
– Не люблю телефонных звонков.
Я вдруг понял, что тоже их не люблю.
– Это вы прибираетесь на его могиле? – спросил я, водя пальцем по выгравированному на лампе узору.
Женщина повернулась к гипсовым головам.
– Да, я.
– Я приехал узнать, что случилось в семьдесят первом году, – сказал я.
На это она ничего не ответила. На вид Агнес Браун было около семидесяти, и она все еще была красива, как бывает красива дорогая, но видавшая виды мебель.
– Я из Эрсты, – сказала вдруг хозяйка. – Профессию получила в Мольде. До замужества моя фамилия была Стурэйде. Вышла замуж за моряка из Леруика. Он погиб в сороковом. От торпеды.
– Это вы известили дедушку о смерти Эйнара?
Она кивнула.
– Дедушка недавно умер, – сказал я. – Я приехал рассказать об этом Эйнару.
– Я так и думала. Что пока Сверре не умрет, вы не приедете.
Я подошел к ближе к хозяйке. Спросил:
– А почему имя Эйнара значится по адресу Леруик сто восемнадцать в телефонном каталоге?
Браун словно не услышала.
– Как вы думаете, каково это, – сказала она, помолчав, – двадцать лет ждать звонка, который так и не раздался и к тому же не тебе предназначен?
Поправляя слуховой аппарат, Агнес прошла через комнату к темному углу в самой ее глубине. Там одиноко стояло кресло для бритья из покрытого белым лаком металла. Его было едва видно в свете уличных фонарей.
– Кресло для посетителей-мужчин, – сказала она. – Садитесь. Мне так будет легче вспомнить.
Когда я усаживался, высохшая кожа сиденья скрипнула.
– Как раз в нем сидел Эйнар, – сказала хозяйка, – когда я стригла его в первый раз в сорок третьем году.
Агнес Браун порылась в комоде. Отвернула тронутый патиной латунный кран. В трубах шарахнуло, и кран выплюнул ржавую воду. Старушка ополоснула ножницы. Я удивленно посмотрел на нее; в ответ она извлекла выцветшую нейлоновую накидку и повязала ее мне вокруг шеи. Сама же облачилась в кроваво-красный передник, после чего положила ладони мне на плечи, и мы встретились глазами в расрескавшемся зеркале.
– Ты на него похож, – сказала Браун. – Что, конечно, не странно.
И она без лишних разговоров принялась меня стричь. Быстрыми, точными движениями. Вскоре она отложила ножницы, взяла в руки опасную бритву и принялась подрезать мои волосы. Нож так и летал в ее руках, и после каждого захода в корнях волос слегка свербило. Отрезанные волоски она ловила в ладонь, быстро перетирала в пальцах, словно проверяя, настоящие ли они, и бросала на пол. А потом начала рассказывать.
Весной 1943 года Эйнар вошел в салон, приветливо поздоровался на приличном английском и попросил сделать ему стрижку coupe Lyon, прическу, при которой волосы укладывались на лбу жестким завитком. Она была популярна во Франции в конце тридцатых годов, но, как поведала Агнес, на Шетландских островах мужчины модными стрижками не интересовались. Как правило, им было достаточно выглядеть прилично, сняв шапку в церкви. В то время Браун была одной из двух наемных парикмахерш салона, которым владел немолодой мужской мастер из Глазго. Обстановка состояла из облезлых дощатых стен, расшатанных стеллажей с ящиками и разнокалиберных зеркал.
Эйнар повел себя совсем не так, как рыбаки, составлявшие основную клиентуру салона. Жилистый и подвижный, хорошо представляющий себе, как выглядит модная французская стрижка, он говорил с необычным акцентом и демонстрировал столичные манеры. Почти сразу Агнес поняла, что он норвежец, и они перешли на норвежский язык, но не представились друг другу по именам. Шетландские острова кишели норвежцами, и молодая парикмахерша с легконогим клиентом вели себя согласно военному обычаю: не распространяться о себе, потому что любое слово могло отозваться в Берлине.
Она подумала, что такая прическа понадобится ему, как камуфляж в оккупированной Франции. Но вслух этого не высказала. Эйнар похвалил ее работу, а затем вышел и закрыл за собой дверь, звякнув колокольчиком. Больше Агнес его не видела.