Возможно, у дедушки были какие-то смутные подозрения. О том, что Эйнар может оказаться отцом Николь. Он наблюдал, как я, подрастая, становлюсь похожим на его брата, которого он терпеть не мог. Но я никогда не услышал от него дурного слова. Он знай себе пестовал посевные картофелины, которые не просто были в родстве друг с другом, но были друг другом.
Я продолжал косить траву и вскоре ощутил присутствие дедушки. Это он научил меня водить косой. Его горячие ладони поверх моих маленьких. Правильный замах, косовище из посеревшего дерева, сталь, срезающая траву и укладывающая ее ровными рядками.
Все они были тут, со мной. Сидели вокруг, наблюдая за мной. Я отметил, что мне хочется называть Изабель Дэро бабушкой, и, похоже, во мне как раз освободилось местечко для этого слова. Эйнар пока оставался Эйнаром, хотя и для него имелось не занятое никем слово.
Поужинав ирландскими сосисками грубой рубки, я убрал за собой, и до самого вечера дом оставался теплым и уютным. Я вставил новые батарейки в радиоприемник и слушал норвежское вещание на потрескивающей длинной волне.
В Восточной Норвегии ожидались затяжные осадки. Всем своим существом я почувствовал беспокойство. Слишком много влаги, и весь урожай картофеля может погибнуть от сухой гнили. Как лишнее напоминание об этом, зарядил такой частый дождик, что, казалось, капли выскакивают из моря. Анст было почти не видно, и я опасался, что так же льет и у меня дома.
Утром я встал засветло. Стоял полный штиль, море было плоским. Я на веслах дошел до Анста, уселся на горушке повыше и стал смотреть вниз на домик Гвен. Около девяти часов я заметил шевеление за занавеской. Она открыла дверь ясному дню, потянулась и вернулась в дом.
Я посмотрел на часы. Решил спуститься к ней, но не знал, как объяснить свой визит. Ведь Агнес Браун рассказала мне вещи, из которых можно было заключить, что Гвен не та, за кого себя выдает.
Когда Агнес закончила стричь меня, я встал с кресла, и мы поднялись к ней в квартиру. Она отдала мне хранившуюся у нее запасную связку ключей от Хаф-Груни и, как мне показалось, сделала это с облегчением. А еще рассказала, что Эйнар много лет разыскивал безымянного ребенка, не желая задумываться о тщете своих усилий и даже не зная того, что удалось выяснить нам, – что это был его ребенок. Почти тысяча детей родились в Равенсбрюке в течение войны, но, по расчетам Красного Креста, выжили всего десять-пятнадцать.
Я представил себе Эйнара. Весь день со струбцинами и столярным клеем, лицом к лицу с распятием, он приглушал свою боль, возрождая искусство в разрушенных церквях. Глаза в глаза с апостолами, рука об руку с Девой Марией, день за днем перед Иисусом. Невозможно было остаться неверующим.
Он действовал так же, как когда разыскивал Изабель. Чтобы отблагодарить его, священники писали для него письма. Он ездил по детским домам, разыскивая ребенка, родившегося в январе 1945 года. Но и сам понимал, что эти поиски бесплодны, так как если ребенок и выжил, то его, скорее всего, взяли в приемную семью и он ничего не знает о своем происхождении. К концу пятидесятых Эйнар все сильнее отчаивался. Из-за «холодной войны» стало сложнее получать въездные визы, границы закрылись, и он все больше времени проводил на Хаф-Груни, не находя покоя, в постоянном напряжении, бросая ненавидящие взгляды в направлении Дункана Уинтерфинча. Он оборудовал себе столярную мастерскую и зарабатывал на хлеб, сколачивая безыскусную мебель, которую принимал на продажу один магазинчик в Леруике.
– Но где ты берешь материал? – спросила его как-то Агнес.
– Его выбрасывает морем, – сказал он. Дело в том, что Хаф-Груни омывают морские течения, приносящие с собой бревна и доски и из России, и от берегов Норвегии, a иногда Эйнар находил даже твердые породы дерева из Америки.
Агнес рассказала, что он никогда не терял веры в то, что ребенок Изабель отыщет его, и они договорились, что, если кто-нибудь позвонит по номеру Леруик, 118 и будет спрашивать его, она отправится на Анст и нарисует белый крест на лодочном сарае, обращенном в сторону Хаф-Груни. По этому знаку он сразу же приедет.
Белый крест. Перед моим внутренним взором предстала облезшая белая краска на лодочном сарае.
– И что, многие звонили? – спросил я.
– Нет, – сказала парикмахерша. – За двадцать лет Эйнару Хирифьеллю никто не позвонил.
Я собирался рассказать ей, что видел крест на сарае, но тут она стала рассказывать о своих отношениях с ним.
– Я сама виновата, – призналась Агнес. – Горе Эйнара было таким тяжким, что могло утянуть на глубину нас обоих. Единственное, на что я надеялась, – это что придет ответ. Чтобы он узнал, что девочка тоже умерла, и успокоился. Но как же я могла строить свои надежды на желании, чтобы ребенок оказался мертвым?
Иногда Эйнар демонстрировал ей мелкие знаки внимания. Она часто мечтала о том, чтобы привести в порядок потерявшую всякий вид обстановку в салоне, и вот, появившись как-то раз, он неожиданно спросил, может ли она закрыть салон на пару дней. Затем принес доски, затянул окна папиросной бумагой и заперся внутри. Агнес слышала, как он столярничал далеко за полночь. А на следующее утро притащил стулья и прилавки, изготовленные им заранее, и на лице его промелькнуло что-то похожее на улыбку.
В воскресенье ближе к вечеру стук молотка утих. Эйнар привел ее в салон, который оказался бы к месту на парадной торговой улице Парижа. Вся обстановка была выполнена в утонченном стиле ар-деко, с его четкими и чистыми линиями, но украшена она была изысканными резными орнаментами. Ряд элегантных ламп обеспечил мастерам удобное освещение.
– Это я, – сказал Эйнар. – Сам.
Самым шикарным из обстановки был комод с тридцатью ящичками для ножниц и прочей мелочовки. Каждый ящичек был инкрустирован сияющими белыми капельками перламутра, и когда все ящики были задвинуты, узор образовывал очертания тюльпана, такого же, как на лампах.
– Все это забросило сюда море, – сказал Эйнар. – Как нас с тобой.
Впервые он проявил к Агнес какое-то чувство. Парикмахерша обняла его, но ей показалось, что с тем же успехом она могла обнимать статую Вигеланда[38]. Поев, Эйнар заночевал у нее, но на следующий день вернулся на Хаф-Груни.
Обстановка салона поймала ее в сети, из которых ей было уже не выпутаться. Она не могла не влюбиться без памяти в человека, сумевшего создать такую красоту. По той же причине у нее не хватало духу продать салон, и она привыкла служить диспетчером для так и не поступавшего телефонного звонка. Каждый год Браун обновляла регистрацию Эйнара в телефонном каталоге, и каждый год ее с новой силой пронзало горькое понимание того, что и ее собственная жизнь, как и его, проходит зря.
Шли годы. До самого 1967 года, когда вдруг зазвонил телефон и Агнес Браун отложила парикмахерские ножницы с предчувствием, что этот звонок другого рода.
Треск и шумы на линии были совсем не такими, как при местных разговорах на Шетландских островах. Какая-то женщина говорила по-английски громким казенным голосом. Вероятно, она смотрела в листок бумаги и разбирала каждое слово по отдельности. Только когда добралась до имени, ее голос обрел уверенность.
– Эйнар Хирифьелль, – сказал женский голос на другом конце линии, и по произношению Агнес поняла, что звонившая родом из Гюдбраннсдала.
Браун прервала это чтение по слогам и попросила:
– Говорите по-норвежски, ради бога. Я тоже норвежка.
Позвонившая пробубнила что-то с сомнением, но потом сказала:
– Передайте Эйнару, что Николь Дэро здесь. В Норвегии. Дома, в Хирифьелле.
Потом она продиктовала номер телефона и повесила трубку, а Браун так и застыла с трубкой в руке, не успев ничего сказать. Ведь Николь Дэро, мать Изабель, повесили в 1944 году?
Впервые в жизни Агнес не закончила стрижку. Оставила посетителя в кресле, а сама помчалась на Анст на такси.
Эйнар прятал под камнем ведро масляной краски и кисть, и в этот дождливый день она нарисовала на воротах лодочного сарая белый крест. Стояла на пронизывающем ветру и всматривалась в далекий голый остров. Четыре раза в день, в соответствии с расписанием автобуса, Эйнар обычно делал перерыв в столярничанье, поднимался на горушку и смотрел на сарай. Парикмахерша целый час просидела на камне под дождем, без плаща, всматриваясь в даль. И вот, задолго до того, как должен был прийти автобус, она разглядела его силуэт на горушке. Агнес встала и замахала обеими руками, и вскоре появился Эйнар в гребной лодке. Но когда она рассказала, откуда звонили, он был поражен и не мог поверить услышанному.
– Хирифьелль? – сказал наконец Эйнар. – Николь Дэро?
Не обращая внимания на Браун, он бросился бегом к телефонной будке на перекрестке возле паромной пристани, а когда вышел из нее, был растерян и рассеян.
– Можешь убрать мое имя из телефонного каталога, – пробормотал он. – Мне нужно в Норвегию.
Вскоре после этого Агнес увидела его в Леруике: он ехал к Бергенскому парому в своем старом сером автомобиле. Затем он для нее исчез. Ни слова благодарности, ни телефоного звонка, чтобы рассказать ей, что же такое стряслось в Норвегии.
– Тогда я просто ненавидела Эйнара, – сказала мне Браун. – Ненавидела за то, что он не посвятил меня в то, с чем я помогала ему двадцать лет.
Она убрала его имя из телефонного каталога и пожелала ему катиться к черту. Следующие четыре года она его не видела, но от других узнала, что время от времени он бывает на Хаф-Груни, а однажды кто-то приезжал к нему туда.
Но как-то вечером в декабре 1971 года Браун увидела его в Леруике. Эйнар выглядел хуже, чем когда-либо. Он начал выпивать, околачивался возле портовых пивнушек. Стал похож на баклана со склеившимися крыльями. Агнес знала, что в Леруике мужчина легко мог за какой-нибудь месяц спиться и погибнуть, и похоже, с Эйнаром дело шло к этому. Он болтался по улицам, захлестываемым волнами с Атлантического океана, его шапку унесло ветром в море, и вся одежда пропиталась дождевой влагой. В конце концов его стали пускать только в самое низкопробное заведение, «У капитана Флинта». На Рождество, когда все стараются быть дома, Эйнар шатался по скользким мощеным улицам.