Ночь и туман». Таких ждали исчезновение и смерть. Ей отказывали в получении гуманитарной помощи, ее поставили на тяжелую работу в прачечную. Кормили тухлой коричневатой жижей под названием «суп», и она быстро теряла вес.
Поняв, что беременна, Изабель была потрясена. Она страшилась не родов, но того, в каком мире появится и умрет этот ребенок.
Детям постарше, схваченным вместе с матерями, было теперь по пять-шесть лет. Они уже понимали, что происходит, и приспосабливались к этой жизни в игре. Только играли не в «казаки-разбойники», а в эсэсовцев и заключенных. Отправляли друг друга на каторжные работы и, если задания выполнялись неправильно, не останавливались перед тем, чтобы ударить другого ребенка. А потом стали строить кабинки из картонных коробок, играя в газовые камеры.
Тем временем в лагерь проникали слухи с воли. Туда привезли еще несколько женщин из Отюя, участниц движения Сопротивления, и те рассказывали, что их якобы предал Оскар Рибо.
Может быть, бабушка не хотела признать свою связь с ним. Во всяком случае, когда в начале 1945 года она родила в уголке прачечной девочку, никто не знал, кто же ее отец. Чтобы ребенок не кричал, Франсина Морель заткнула ей рот полотенцем. Они завернули девочку в грязное белье и сумели спрятать ее от охранников.
Сама же Франсина забеременела в лагере от немецкого охранника, приносившего ей еду. Но этого ребенка сразу же после рождения затоптали насмерть. Морель получала больше пищи, чем бабушка, и смогла кормить бабушкиного ребенка молоком.
Через несколько недель совсем близко подошли советские войска. Тысячи женщин выгнали из Равенсбрюка под дождь, не разрешив ничего взять с собой. Жалкое это было зрелище. Почти в полной тишине, потому что у них не оставалось сил даже на стоны, они побрели куда глаза глядят. На бабушке была та же обувь, которую она носила с начала войны. У нее развилось воспаление легких, и она кашляла кровью. По прикидке Франсины, Изабель весила чуть больше сорока килограммов.
Они несли маму по очереди. Через пару суток после ухода из Равенсбрюка женщины сделали привал у реки, и какая-то немецкая семья накормила их. Проснувшись поутру, Франсина увидела, что Изабель лежит на земле мертвая, – она обернула ребенка в свою лагерную одежду, а сама замерзла насмерть. Морель взяла маму на руки и поняла, что та еще дышит.
Крестьянин, накормивший их, вырыл могилу под деревом. Женщины начали было петь псалом, но после первой же строфы утомились и побрели дальше. Франсина забрала лагерное удостоверение личности Изабель и с мамой на руках допела псалом до конца. Крестьянин жердью столкнул бабушкино тело в могилу.
Потом Франсина догнала остальных, и ей смутно помнилось, как они пришли в деревню со сгоревшей кирхой и увидели там белые автобусы от Красного Креста. При регистрации в Мальмё девочку нарекли Терезой Морель. Она выросла в тесной квартирке в Реймсе и понемногу начала задумываться о том, почему не похожа ни на кого из родных. Как-то прибираясь к Рождеству, Тереза случайно наткнулась на чужое лагерное удостоверение. Франсина не выдержала и все ей рассказала.
В январе 1965-го мама поехала в Отюй и стала расспрашивать людей о семье Дэро. Но нашла она только их могилы, а те, кто тогда заправлял работой на ферме, приняли ее за мошенницу и прогнали.
Маме нечего было противопоставить этому, к тому же она опоздала на десять лет. Во Франции 1955 год был установлен крайним сроком предъявления требований на возвращение собственности, во время войны перешедшей в чужие руки. У нее не было хотя бы фотографии, чтобы сослаться на внешнее сходство. Когда она несолоно хлебавши покинула ферму, ее всерьез посетили мысли о мести. Она вспомнила о надписях на надгробии и решила сменить имя на Николь Дэро.
В свидетельстве о рождении у нее было написано: «Отец неизвестен», а Франсина повторила высказывавшееся прежде предположение, что Изабель изнасиловал немецкий солдат. Но в послевоенные годы не затих и другой слух. О некоем Оскаре Рибо, доносчике. Мама стала искать остававшихся в живых участников Сопротивления из Отюя и встретилась с Гастоном Робинетом, который видел паспорт Эйнара. Таким образом, история о предательстве подтверждалась, и она узнала, что Оскара Рибо на самом деле звали Эйнар Хирифьелль.
Мама отправилась в Норвегию вовсе не на отдых.
Она поехала, чтобы отомстить. Встретиться с Эйнаром лицом к лицу, бросить ему обвинение в гибели своих родных. Одолжив денег, она приехала в Норвегию и отыскала дорогу в Саксюм.
Но Эйнара на хуторе не оказалось. Только дедушка. И уж что Сверре Хирифьелль умел так же хорошо, как его брат умел реставрировать разбитые запрестольные образа, так это залечивать нанесенные войной раны. Он твердо держался версии, что Эйнар умер и что, если заняться работой на земле и слушать музыку Генделя, жизнь наладится.
Может быть, мама нашла в нем отца. Не худший образец неизвестного немецкого солдата, каким был, как она думала, ее отец. Сам Сверре был уверен, что его брат никогда не вернется в Хирифьелль, и поддерживал удобную неправду о его смерти, неправду, которая была на пользу и Эйнару, и маме.
Странная французская девушка появилась в самый разгар окота, когда дел не оберешься. Осталась помочь, не обращая внимания на косые взгляды Альмы. А там и мой отец приехал погостить к родителям. Ровесник, открытый общению с другими детьми войны.
Альма, не раз видевшая Эйнара в первые годы войны, может быть, разглядела что-то знакомое в чертах лица Николь. Забеспокоилась. Нашла в старых письмах от Эйнара номер телефона. Рискуя согласием в доме, позвонила по адресу Леруик, 118, надеясь предотвратить брак между двоюродными братом и сестрой.
Но к тому времени мама уже забеременела, и кровное родство снова победило.
В письмах никак не упоминалось, что Эйнар может быть ее отцом. Но мне представлялось, что после ее приезда на Хаф-Груни отношения между ними стали более близкими. Когда достаточно прикосновения или, может быть, понимающего взгляда.
В последних письмах все чаще мелькало слово «l’héritage». Наследство.
Похоже, первым упомянул об этом Эйнар. Он пытался убедить маму в том, что дело следует довести до конца. А из ее ответов можно было предположить, что ценности находятся во Франции. Но она, видимо, отказывалась предъявить свои права на них. Первые два года после моего рождения мама вроде бы и Хирифьелль покидала только затем, чтобы навестить болевшую Франсину, конец которой был близок.
«Моя жизнь теперь – это Эдуар, и я еще долго не соберусь во Францию. Хотя, может быть, правильно было бы завершить это дело. Конечно, если удастся договориться с другими претендентами».
И вот настал поворотный момент, из-за которого я уже читал эти письма не как переписку двух умерших людей, но как начало моей собственной истории, которая привела меня на Хаф-Груни и которая не завершится, пока я не вернусь во Францию.
В июле 1971 года мама написала:
«Давай поступим, как ты предлагаешь. Я же вижу, что ты никак не успокоишься, да я и сама стала все большее волноваться. Придется нам, пожалуй, наведаться в Отюй. Вальтер считает, что лучше всего ехать в сентябре. Не так много работы на хуторе. Сверре я сказала, что мы просто хотим съездить отдохнуть. Это потому, что ты сам знаешь, как тяжело он переживает прошлое. Он сказал: “Можете тогда взять машину!” Нарядный черный “Мерседес”.
Но больше мы туда ни ногой. А если однорукий не согласится, то пожми ему от меня только ту руку, которой у него нет.
Твоя Николь».
10
– Что случилось? И как ты добрался сюда? – спросила она.
Та же сцена, что и прошлый раз: из прихожей тянуло теплом, и я, замерзший, неуверенно топтался на крыльце. Через пролив я добрался с одним рыбаком и выглядел теперь еще неухоженнее, чем обычно, в мятой-перемятой рубашке и кроссовках, на которые налипла трава.
– А это что? – удивилась она, показав на холщовый мешок у меня в руках.
– Гвен, – сказал я, – давай прекратим играть. Помоги мне.
– Как?
– Помоги узнать, что искал Дункан Уинтерфинч.
– Я – помогать тебе? Ну, знаешь!.. Там, на острове, ты дал мне понять, что готов к отношениям так же, как и я. Но нет. Ты резко изменился, превратившись в странную хладнокровную рыбу. Утром ты почти не разговаривал со мной, молча бродил вокруг. И теперь ты смеешь заявляться сюда? Колотишь в дверь, а выглядишь так, будто тебя извлекли со дна морского?
– Вот дробовик, я нашел его на Хаф-Груни, – сообщил я, приподняв мешок.
– Дробовик?
– Старое ружье с горизонтальными стволами. Я чувствую, это не просто так. Оно было очень тщательно спрятано.
Разобранное ружье лежало на столе в гостиной. Раньше я никогда не видел подобного механизма. Вся нижняя сторона ствольной коробки была обшита деревом, образуя плавную дугу там, где у обычного оружия – угловатый металл. Я направил дула к окну, так что в них проникал свет с улицы. Они заросли изнутри, но пылью, а не ржавчиной.
Гвен тряпочкой оттерла жир со ствольной коробки. Проступила глубокая гравировка. «Джон Диксон & Сын, Эдинбург» – было высечено среди мириада завитков. Я взял приклад в руки и ощутил запах прогорклого воска, которым было покрыто дерево. Затыльник был насечен глубокими поперечными бороздками, которые прерывались едва заметным изображением, – что-то вроде лица в тени за решеткой.
Белка, прикрывающая мордочку хвостом. Клеймо столяра Эйнара Хирифьелля.
Гвен взялась за шейку приклада, так что какую-то секунду мы держались за него в четыре руки. Я расцепил пальцы, а она всадила ноготь в восковое покрытие и процарапала в нем углубление.
«Что с ней случилось?» – подумал я. Появление винтовки вызвало резкую перемену в ее настроении. Я ничего не рассказывал ей о гробе. И тем более не собирался рассказывать ни о письмах, ни о платье.