На сиденье лежали ключи. Приборная доска была сплошь покрыта инструментами и бакелитовыми переключателями, напоминая кабину пилота в самолете. Я все никак не мог понять, какой марки эта машина, пока не взглянул на баранку и не увидел там на табличке надпись: «Бристоль».
Мы с кладовщиком выкатили автомобиль на солнышко. Он тяжело и неподатливо шел на своих полуспущенных покрышках – подшипники забились застывшей смазкой. Мы отпустили руки, отдышались, стоя рядом, и оглядели его.
На дневном свету все его повреждения стали заметнее. Ободран так, будто вернулся с авторазборки. В рассыпающихся документах из бардачка я прочитал, что этот прототип 406 с двигателем v8, approved for road use[65], продан «с определенными повреждениями согласно перечню». В разделе «цена» было написано только одно: «Инвентарь торговых помещений по адресу Кенсингтон-Хай-стрит, 368, по договоренности с владельцем, Тони Круком».
– У нее руль не с той стороны, – сказал охранник, выуживая сигарету.
Я хотел было возразить ему, но сообразил, что для него, британца, руль, конечно, был расположен не там. Он был слева, как принято в Европе. Как надо для машины, на которой ездят в поисках человека, рожденного в Равенсбрюке.
– Ну что, всё в порядке тогда? – спросил я.
– Для нас – точно. А вот вы еще не все внесенные деньги использовали.
– А можно я тогда побуду немного у вас на заднем дворе? – попросил я. – Хотелось бы двигатель завести.
Парень стряхнул пепел с сигареты и поднял большой палец.
«Бристоль» представлял собой смесь американского и английского, какой-то вечный двигатель из алюминия и чугуна. Внутри воздушного фильтра я увидел приклеенную желтым скотчем записку: «Проверь тормозную жидкость».
Неужели это единственное, что хотел сказать потомкам Эйнар Хирифьелль? «Проверь тормозную жидкость»?
Кому он писал? Самому себе? Мне?
Я открыл бардачок. Нашел квитанцию, выданную за замену масла, произведенную в Германии в 1961 году. И еще одну за предыдущий год, из Чехословакии.
Я представил себе, как Эйнар появлялся на развалинах церквей, со стамеской и рубанком, и восстанавливал образы и скульптуры с изображением Бога, в которого он, должно быть, верил сперва все меньше и меньше, а потом все сильнее и сильнее. Похоже, машина прошла многие сотни тысяч километров. Может быть, поиски Эйнара были не только поисками, но и бегством. Бегством этого неприкаянного человека, ощущавшего хоть какой-то покой только за верстаком, от самого себя.
В багажнике лежали какие-то завернутые в коричневую вощанку запчасти и ящик с инструментами. Пульс у меня забился быстрее, когда я нашел заплесневелый кожаный футляр от фотоаппарата. Внутри оказался практически новый «Илфорд Витнесс». Но пленки в нем не оказалось. Рядом валялся захватанный дорожный атлас Франции. «Мишлен 1948». Я открыл его на странице, где находится Отюй. Ни стрелочки, ни синего кружочка вокруг какого-нибудь места. Все страницы одинаково затрепаны.
На полу кабины я нашел несколько обрезков бересты и билет на паром компании «Смирил лайн» из Бергена в Леруик за 1978 год. Купленный в день моего рождения, когда мне исполнялось десять лет.
Наверное, это была последняя поездка этой машины.
А теперь не торопись, остановил я себя. Присмотрись внимательно к тому, как все подстроено. Представь себя на его месте, здесь. Что он собирался делать, когда парковал машину? Письма́ он не мог оставить. Даже здесь. Почему? Потому что план не удался. И кто-то все еще разыскивал этот орех.
Гвен. Я пытался наполнить ее тем содержанием, которое, мне казалось, в ней было. Вызывал в памяти воспоминания о наших откровенных часах, часах, которые раньше вспоминались с ностальгией, а теперь предстали совсем в ином свете.
– Думай, думай, – пробормотал я.
В знак чего можно оставить машину, полную запчастей и с атласом дорог Франции? Должно быть, в знак того, что наследство находится не на Шетландских островах.
Я снял с «Коммодора» аккумулятор, залил в машину Эйнара бензин из запасной канистры и завел мотор. Над Леруиком уже опустился вечер, когда «Бристоль», зажужжав, тронулся. В воздухе ощущалась прохлада. Руки у меня были выпачканы, желудок уже много часов не получал пищи.
Я сел впереди и проверил, как работают рычаги переключения скоростей.
В бардачке лежала белая восьмидорожечная кассета. Запись Гольдберг-вариаций Баха в исполнении Глена Гульда. Дедушка слушал ту же музыку, но в исполнении другого пианиста. Я вставил кассету и по наитию пересел на заднее сиденье. Откинулся на спинку. От вентилятора распространялось приятное тепло. Кожаные сиденья нагрелись от моего тела и запахли. Чужой, но знакомый аромат.
Я рывком выпрямился.
Тело подало мне знак. Не мозг, не органы чувств. Будто в преддверии землетрясения. Как в ту секунду, когда я увидел, что дедушка умер. Как когда я понял, что Ханне перебралась жить в Хирифьелль.
Эта машина. Этот запах. Этот рисунок ткани, которой отделан потолок кабины. Эти истрепанные коврики. Душок состарившейся кожи. Игра Глена Гульда на пианино.
Мой взгляд упал на крышку бардачка. У нее не было ручки – только тонкий шнур из плетеной кожи.
Почему я раньше не удивился этому шнуру?
Потому что я знал, что тут должен быть плетеный кожаный шнур.
Я моментально перенесся на много лет назад. Я сижу в машине, и мне ужасно страшно. Так же страшно, как когда я услышал треск разрывов из березового леса. Я такой маленький, что занимаю на сиденье очень мало места, а машина идет очень быстро. Тут я вспомнил еще кое-что: спину худого человека за рулем – он говорит что-то, чтобы меня успокоить, но это не помогает, потому что я не могу найти что-то гладкое, деревянное.
Мою игрушечную собачку.
Я искал собачку, а за окном мелькала стена темных деревьев. Потом мои руки вспомнили еще одно. Они вспомнили прикосновение к тонкой ткани. Платью, лежащему в гробу на Хаф-Груни. Мама сидела в этой машине?
Я потерял игрушечную собачку или своих родителей?
Воспоминание побледнело, но осталась уверенность.
Я уже сидел в этой машине раньше. В те четыре дня, когда меня не могли найти.
16
Скорее на Анст в незастрахованном «Бристоле»! На пересохших покрышках, с виляющим рулем и голубым дымком из глушителей. Но постепенно что-то менялось: мы с этой машиной понимали друг друга, и это понимание росло тем сильнее, чем дальше я ехал. Подрагивали стрелки приборов, сиденья сотрясались в такт с разбалансированными колесами. Словно животное, рыскало в темноте неясное ощущение из прошлого.
В ночи высилась громада Квэркус-Холла. «Зетленда» было не видать. Каменный домик Гвен все так же пуст. Ни души вокруг, ни даже овечьего блеяния, только завывающий у каменных стен ветер.
Отсюда я на гребной лодке поплыл в Хаф-Груни. Поднял крышку подпола, пошарил рукой в поисках чемоданчика с дробовиком.
Его там не было. А у Гвен были ключи от этой постройки.
Значит, обман удался. Со второй попытки. В сарае я выкопал гроб из торфа. Помыл руки и откинул крышку. Развернул папиросную бумагу, провел рукой по ткани платья.
Мои руки помнили. И это воспоминание было настоящим.
Я вернулся на Анст и переночевал в Бристоле. Чтобы поглубже воспринять запахи. Надеялся, что вспыхнут новые воспоминания. Как зерно, еще не разобравшее, в плодородную ли почву оно попало. Проснувшись, я увидел в морской дали Хаф-Груни. Низкий, темный, как осевшее надгробие.
Долго сидел с закрытыми глазами. Новых воспоминаний не приходило.
Запах кожаных сидений был знаком, но больше мне ничего не вспомнилось, словно рисунок был уже целиком раскрашен, но ничего нового в нем не появилось.
При утреннем освещении я облазил весь автомобиль, но не нашел ничего, кроме мелкого мусора и мелких монет, отчеканенных в пятидесятые и шестидесятые годы: немецкие пфенниги, чехословацкие геллеры, французские сантимы… А потом я нащупал в щели между сиденьями знакомую форму. Кассета с фотопленкой.
Аптека Лэинга в Леруике открывалась в девять часов. Я подождал у входа, разглядывая рыбачьи лодки у причала и спешащих на работу прохожих.
Вероятно, я больше никогда не увижу Гвендолин. Она, должно быть, в Эдинбурге, гребет тысячами гинеи за «Диксон Раунд Экшн», «оказавшийся привлекательным для некоторых клиентов». Ее летний выигрыш. Приключение, когда она перехитрила глупого норвежца и осуществила романтические планы, которые строила подростком.
Звякнул дверной колокольчик. Я вошел и поздоровался с аптекаршей, светловолосой женщиной за пятьдесят с короткой стрижкой. Она была удивительно красива. Сама аптека могла служить живой иллюстрацией того, как в прошлые времена именно аптекарь являлся связующим звеном между проявочной химией и фотографированием. У них была полочка с пленками производства «Кодак» и «Илфорд», и отдельный застекленный прилавок с парой аппаратов «Олимпус».
– А можно ли у вас сегодня проявить пленку? – спросил я, ставя на прилавок кассету.
– Придется посылать ее в Абердин. Сами мы больше не занимаемся проявкой.
«Черт!» – выругался я про себя и закрыл глаза. А когда открыл их, аптекарша вертела пленку в руке.
– Гм, – пробормотала она. – «Орво Эн-пи-двадцать»… Нечасто попадаются.
– Она старая, – сказал я.
– Я вижу, – кивнула женщина.
– А какого примерно времени?
Моя собеседница зажала кассету между большим и указательным пальцами.
– Конец шестидесятых вроде бы…
Я взглянул на черные бачки для проявки на полке за ее спиной. «Патерсон», дома у меня такие же.
– А порошковый проявитель есть у вас? – поинтересовался я.
Аптекарша открыла журнал с записями.
– Извините, нет. «Орво» редко спрашивают. Есть «Илфорд Микрофен», но с ним вряд ли выйдет достаточно хорошо. Можно было бы взять «Родинал», но один фрилансер, публикующийся в «Шетланд таймс», вчера купил последние пузырьки.