– Ну. Не «Э», а «О». Ты произносишь, как врач-иностранец.
– Черт! А что еще? Давай еще!
– Вот попробуй: «к чертовой матери». «Елки-моталки». «Да катись все к чертовой бабушке».
Она схватила камень и бросила в меня.
– Fuck, катись все к чертовой бабушке. ЧЕРТ! К ЧЕРТОВОЙ МАТЕРИ!
– «Мать твою» тоже неплохо, – добавил я.
Гвен продолжала ругаться по-норвежски и неожиданно рванула на себе блузку. Пуговицы покатились в борозды на земле. Она скинула блузку и принялась ее топтать.
– Черт! Комары! Чешется! – закричала она и стала чесать руку испачканными в земле пальцами так истово, что кожа покраснела. А потом натянула на себя испорченную блузку и зашагала к дому.
Вороны снялись с ветки и улетели. Я принюхался к воздуху. Худшее, что могло сейчас случиться, – это если б пошел дождь. Может быть, Ингве согласится помочь мне выкопать остальную картошку? И еще одна мысль свербила у меня в мозгу. Если б я вернулся на хутор один, то картина, которая открылась бы мне утром, представляла бы собой длинный ряд ящиков с картошкой и отдых под сливовым деревом в компании с Ханне Сульволл.
Картошка уродилась неплохая, хотя за ней неделями не ухаживали. Весна выдалась теплой, и картошка начинала прорастать на свету еще до того, как попадала в землю. Но, казалось, сама земля возмутилась, что хуторянин из Хирифьелля так рискует, и взяла все на себя.
Я пошел к дому. Когда был уже на полпути, увидел идущую навстречу незнакомую тетку. Она чапала в клетчатом переднике, платке и высоких резиновых сапогах – они были ей велики, и голенища хлопали по икрам.
Только когда между нами оставалось метров тридцать, я поверил, что это Гвен. Двадцать метров, пятнадцать… Вроде и она, и не она.
Она надела рабочую одежду Альмы.
Воспоминание стрелой пронеслось у меня в голове. Голос бабушки, внимательный взгляд исподтишка. Но это видение тут же исчезло, словно унесенное порывом ветра, – и вот уже это снова Гвен, в одежде, позволявшей ей нагибаться без того, чтобы где-то давило. Косметика смыта. По пути сюда она плакала, да и теперь все еще всхлипывала, погружая пальцы глубоко в землю и нащупывая картофелины, – в черной одежде, с черными пальцами, и на душе черно.
– Почему тут зола среди поля? – спросила она.
– Я тут кое-какую мебель сжег, – сказал я, помолчав. – А здесь – чтобы искры не долетали до домов.
Я продолжал возиться с картофелекопалкой. Обернулся, а Гвен нет. Положил на землю вилкообразный ключ и догнал ее, когда она уже ступила на тот мертвый участок, где землю покрывали обугленные головешки и зола. Зато картофельная ботва рядом поднималась куда выше, чем в других местах.
– А она здесь крупная выросла, – сказала Гвен.
– Зола – хорошее удобрение, – объяснил я.
Она выдернула кустик картофеля. Похлопала им по голенищу, отряхивая от земли. Здоровая, с сеточкой на розовой поверхности «Пимпернелька».
– Смотри, хорошая какая, – сказала Гвен. – Наберем на обед?
– Давай лучше на другом поле накопаем, – предложил я, повернувшись, чтобы уйти.
– Не-а, давай этой наберем, – возразила она, вытащив еще кустик. – Хочу эту. Я ее своими руками вытащила.
– Гвен, – сказал я, отерев ладони о брючину. – Я здесь не мебель сжег. Я сжег гроб.
Она так и стояла с картофельной ботвой в руке, пока я рассказывал о гробе из свилеватой березы и о дедушкиных похоронах номер два.
Долго молчала. Потом начала отделять картофелины от корней.
– Да уж, из тебя все клещами приходится вытягивать, – заявила Гвен.
«Из тебя тоже», – подумал я.
– В любом случае, – сказала девушка, – спасибо, что рассказал. Но я не передумала. Совсем наоборот. Я хочу поесть именно этой картошки.
Она собрала клубеньки в складку фартука, ступила в выгоревший круг и пошуровала ногой в угольках, оставшихся от сожженной березы. Словно Альма, танцующая на могиле у дедушки.
– Здесь что-то лежит, – сказала она.
Это было лезвие ножа. На черенке я увидел клейма, которые раньше были скрыты под рукоятью из свилеватой березы. Соскоблил сажу большим пальцем. Проступили цифры номера и свастика.
С чего я взял, что штык русский? Простое объяснение, удовлетворившее ребенка? Несколько слов, оброненных целую вечность тому назад?
Я узнал номер. Тот же самый, что на дедушкином бергмановском «Маузере», который я до сих пор прятал под флисовой изоляцией на чердаке. Штыки получали тот же серийный номер, что и ружья, – значит, этот обломанный штык был его собственным. Сам ли он сломался, во время войны или после нее, или дед сломал его в порыве гнева от увиденного?
Вопрос без ответа. Преображения без свидетелей.
Так, раз за разом, менялась наша история. Я ожидал найти правду, а находил только пепел от нее. И опять я один должен делать выводы на основе противоречивых свидетельств.
Мы всё работали. Гвен свалила усталость, она заснула с натруженными мускулами и проснулась голодной. Никогда ей не стать хуторянкой – это нам обоим было понятно, – но охвативший нас азарт превратил нас в шуструю бригаду.
Грузовик, присланный с винокурни в Странне, забрал в соответствии с договором несколько тонн посевного картофеля, рассортированного по огромным деревянным ящикам. Шофер одобрительно кивнул, отмечая хорошее качество продукции, произнес пару фраз соболезнования в связи со смертью дедушки и удивленно покосился на Гвен.
Я следил, как грузовик протарахтел по скотной решетке и помигал фарами, сворачивая на областную дорогу. За еловым лесом рев мотора затих.
Тишина осени.
Уже скоро пора будет сгонять овец с гор. Потом придет зима, и я буду привязан к хутору. Поначалу мне не терпелось поскорее отправиться во Францию, но меня потихоньку соблазняла отрава неторопливых дней, а столярная мастерская Эйнара походила на надгробие, мимо которого я ходил не задумываясь. Хаф-Груни занял в моей памяти место, покинутое мною как будто много лет назад.
Хорошие это были деньки, потому что мы совсем не упоминали в разговорах ни грецкий орех, ни Квэркус-Холл.
Зато мы сгоняли на Звездочке к Саксюмскому морю. Тянули сеть, а солнце блестело на ячейках сети и на форели в коричневую крапинку. Гребла на нашей старой деревянной лодке Гвен, и уж это она умела, а я сворачивал головы рыбам, одной за другой. Она гребла и табанила лучше, чем мы с дедушкой, и я вспотел в своей фланелевой рубашке, снял ее и следующую сеть тянул уже в одной футболке, и поймал себя на том, что, когда выбираю снасти, встаю к ней боком, чтобы продемонстрировать ей мускулистые предплечья. Она гребла к устью реки, а я любовался ею. Она вела лодку по воде с той точностью, которая характерна для каллиграфии. Еще не было семи, и мне хотелось, чтобы мы появились на свет только вдвоем, начав с нуля, без всяких предысторий, без родных… Родились бы сами по себе.
3
Но так ведь не могло продолжаться. Как-то раз, когда мне нужно было в деревню за покупками, пришлось вернуться с полпути, потому что я забыл бумажник. Войдя на кухню, я услышал ее голос на втором этаже и неслышно поднялся по лестнице, остановившись на ступеньке, откуда я слышал дедушкины шаги в последний раз. И когда разобрал, что она разговаривает по телефону – как я понял, со своей матерью, – я осознал, что и наше с ней время подходит к концу.
– Здесь так тепло, так хорошо, – сказала Гвен, и из остального я понял, что она притворяется, будто уехала отдыхать и в скором времени собирается домой. Я тихонько спустился назад, и с этого момента Эйнар во мне больше меня не отпускал. Как и мысли о тех четырех днях. Я перерыл чердаки в поисках писем, которые он должен же был писать маме, но ничего не нашел. Сел, положив перед собой вещи с Хаф-Груни. Шахматную доску, дробовое ружье, платье. Газетные вырезки. В поисках новых связей между ними. Забрал с собой смотанную в кассету пленку «Орво NP20» в темную комнату. Включил красную лампу и стал рассматривать ее с помощью увеличителя.
Вот мы на площадке для отдыха. Я с игрушечной собачкой. Мама и Эйнар.
Я отпечатал все кадры на бумаге. Под плеск химикалий постепенно проступали изображения, контрасты закреплялись на бумаге. На фотографии, сделанной на площадке, стало возможно разглядеть лица. Я увидел, каким веселым был Эйнар, стоя там рядом с мамой.
На другой фотографии – мальчик, тот, кому предстоит вырасти и стать человеком, на которого умершие смогут положиться.
Потом я проявил свои собственные пленки с фотографиями, сделанными на Шетландских островах. Дедушкино лицо на первом кадре. Потом Хаф-Груни, немногочисленные кадры с Гвен. В конце – замысловатый мотив. Военная карта из Квэркус-Холла, измятая и затертая, намокшая под дождем и высохшая.
Я поднял корпус над увеличителем и сделал крупный снимок. Когда в ванночке с проявителем возникла карта леса Дэро и стало видно запруду на реке, у меня немного дрожали руки.
Снаружи послышались шаги.
– Ты где? – крикнула Гвен.
– Здесь, – ответил я.
– Можно войти?
– Нет, у меня тут светочувствительная бумага. Погоди немного, скоро закончу.
Я выключил красный свет. Перед глазами у меня по-прежнему была проекция военной карты, сохранившаяся на сетчатке. Я повесил фотографии сушиться, и единственный снимок, который я взял с собой оттуда, изображал Гвен, гребущую на «Патне».
– Хм, – сказала она и долго всматривалась в фотографию. – Я такая, значит?..
– Тогда была такой, во всяком случае.
– Совсем неплохо быть такой.
– Пошли со мной, – предложил я. – Я тебе кое-что покажу.
Гвен надела верхнюю одежду, и мы отправились в березовый лес. Накануне мы проходили по тем же местам, но теперь на веточках, торчащих из земли, повисла роса, и сотни паутинок засверкали на солнце.
– Видишь? – спросил я.
Гвен удивленно покачала головой.
– Вчера их не было, – сказала она. – Или… мы их вчера не видели.
– Нет.