Шестое чувство — страница 23 из 28

— Приезжайте! Мы будем вас ждать. Правда, Коля?

— Правда, — кивнул я.

— Не обещаю, — ответил Арнольд, — но очень, очень буду стараться. Прощайте, любезная хозяюшка!..

Когда мы вышли на улицу, я спросил его:

— Ты правда прилетишь еще, Арнольд?

Он грустно покачал головой.

— Нет, Николай, больше мы не увидимся. Скоро закончится эксперимент, и всякие контакты с тобой станут невозможными. Это закон. Но, поверь, я не кривил душой, когда называл вас с Машей самыми близкими для меня людьми. У меня действительно никого, кроме вас, нет. Так уж сложилась моя судьба.

— Жаль. Очень жаль… Постой, Арнольд, а где ж твоя тарелка-то?

— Да здесь недалеко, за углом.

— Как, ты ее прямо так, на улице, и оставил? — удивился я.

— Зачем на улице? Здесь у вас стройка есть, так на ней, если не ошибаюсь, не то что случайного прохожего — строителя увидеть невозможно. Как это у вас называется — стройка века, что ли? По-моему, точнее не назовешь, боюсь даже, что и за век не управятся. Так вот на этой стройке я и оставил свою колымагу.

При призрачном свете луны мы добрались, наконец, до заброшенной стройки, проникли сквозь дыру в заборе на ее территорию и увидели звездолет — тот самый звездолет, при взгляде на который у меня вдруг сжалось сердце. Мы обнялись — в последний раз.

— Прощай, Арнольд!

— Прощай, Николай!

Через десять минут космический аппарат бесшумно поднялся с покинутого строителями фундамента недостроенного дома и унес в безбрежные просторы Вселенной моего лучшего и единственного друга — теперь уже навсегда. Звездолет пришельцев растаял в ночной мгле, словно призрак.

Я медленно поплелся домой, пиная пустую консервную банку по ночной московской улице. Какой-то нервный тип высунулся из окна и выразил не очень вежливое пожелание, чтобы я сходил куда-то очень и очень далеко и надолго, но я не расслышал — куда именно. Мне было грустно.

Глава десятая

Никаких особенных причин не ездить в эти выходные на рыбалку у меня не было. Я просто забыл о ней, а когда вспомнил, поезд, как говорится, уже ушел. Из головы не выходил визит Арнольда и его слова о том, что мы больше никогда не увидимся. И зачем он их сказал? Ведь мог бы обнадежить, как обнадеживает врач обреченного больного. И был бы это уже не обман, а акт гуманности. Впрочем, у них там на Большом Колесе истина, возможно, дороже самой гуманной, самой человечной лжи — кто знает?

Маша не мешала мне предаваться грусти и печальным мыслям, безошибочно постигая мое состояние не умом, а каким-то чисто женским, интуитивным чутьем, которое ее никогда не обманывало. Весь день сыпал мерзкий, холодный, напоминающий осень дождь, еще больше усугубляя мое гадкое расположение духа.

Чтобы как-то развеяться, я решил навестить все-таки того филателиста с Авиамоторной (ну уж теперь мне не то что майор Пронин — сам комиссар Мегрэ помешать не сможет!). Маша вздохнула и отпустила меня, сама же решила повидать свою сестру, которая жила то ли в Химках-Ховрино, то ли в Коровино-Фуниково. Василий третий день гулял на проводах и домой носа не показывал.

На Авиамоторной филателиста я не нашел. Словоохотливый сосед сообщил, что он буквально три дня назад переехал в центр, и поспешил дать мне его новый адрес. Я поблагодарил и отбыл на поиски неуловимого филателиста. Нашел я его не сразу, проплутав некоторое время по уже начавшим сгущаться сумеркам; жил он, как выяснилось, в двух шагах от гостиницы «Россия».

Когда я вновь вышел на улицу, просидев у старого коллекционера битых четыре часа, на Москву уже опустилась ночь. Свинцовые тучи обложили город, сократив световой день на несколько часов и заметно приблизив наступление темноты. Сырые, безлюдные тротуары гулко вторили моим одиноком шагам и отражали холодный свет уличных фонарей своими гладкими, чистыми, чуть ли не зеркальными от влаги, асфальтовыми лентами. Дождь прекратился, но воздух был насыщен влагой до такой степени, что я не удивился, если бы из-за угла вдруг выплыла какая-нибудь рыбина или, скажем, медуза, как в знаменитой книге Габриэля Маркеса.

Марками я увлекался с детства. Впрочем, в те далекие безмятежные времена у нас каждый второй мальчишка бегал с дешевым кляссером под мышкой, в котором лежало что-нибудь эдакое, особенное, и все мы знали, что вон у того есть «колония», которую он отдаст только за три «Америки» или, в крайнем случае, за две «Африки» («Гвинею» не предлагать!), а у этого есть полная серия (все двадцать шесть!) бабочек княжества Фуджейра, которую он готов махнуть исключительно на серию афганских цветов; «Польша», «Румыния» и «Чехословакия» шли штука за две «наших». Изредка на нашем марочном рынке всплывала какая-нибудь экзотика вроде «Ньясы», «Кохинхины», «Фернандо По», «Занзибара» или «Оттоманской империи». Да, золотое было время!.. С тех пор большинство бывших мальчишек забросили потрепанные кляссеры на чердаки и вспоминают об увлечении детства лишь по великим праздникам, и то не каждый год. Я же сохранил в своей душе эту страсть по сей день и, признаюсь, не жалею об этом.

Идя к ближайшему метро по темным сырым переулкам, я мысленно был все еще там, у старого чудака-филателиста, вызывая в памяти десятки и десятки марок, которые только что длинной чередой пронеслись перед моим восхищенным взором. Я ясно видел их: потертые, прошедшие через многочисленные руки, порой теряющие ценность из-за повреждения перфорации, но тем не менее представляющие немалый исторический интерес, — и целые, не тронутые ничьей посторонней рукой и лишь пожелтевшие от времени и длительного хранения в пыльных альбомах экземпляры — все это целительным бальзамом изливалось на мою страждущую душу и отвлекало от печальных дум. Я шел и никак не мог вспомнить, каким же годом датирована та итальянская марка с портретами Гитлера и Муссолини, и сколько экземпляров из бесконечной серии с изображением профиля Гинденбурга удалось собрать моему коллекционеру — тридцать шесть или тридцать восемь?..

— Эй, отец, курево есть? — услышал я вдруг грубый, резкий голос.

Я остановился. На противоположной стороне улицы, чуть впереди, четко обозначились три фигуры молодых парней из клана «металлистов» — длинные, мокрые сосульки волос, ржавые цепи, заклепки, наручники, кожаные куртки и плакат «Трэш — норма жизни!» Меня взяло сомнение, знают ли они вообще, что такое «трэш» (я-то знал, и причем весьма основательно — благодаря Василию, который с утра до ночи гонял свой «Панасоник»), и уж совершенно не был я уверен, что какой-то стиль музыки, пусть даже и «трэш», может и должен быть нормой жизни. Вся эта демонстрация — дань моде, — решил я, — не более. При встрече с такими молодчиками я обычно старался обходить их стороной и не задевать, дабы не быть задетым самому, но в данном случае вопрос был обращен лично ко мне и не ответить на него я не мог.

— Не курю, — соврал я, хотя курева у меня, действительно, не было. Я пошел было дальше, но тут же услышал, как кто-то из них зло процедил сквозь зубы:

— Жлоб! — и добавил нечто длинное и неподдающееся воспроизведению на бумаге.

Мне бы пройти мимо и сделать вид, что я ничего не слышал, но какой-то дурацкий авантюризм и совершенно никчемное сейчас чувство собственного достоинства толкнули меня на этот опрометчивый шаг — я остановился, пересек узкую улочку, проник телепатическим щупом в мозг каждого из них и вдруг брякнул со злорадством и решимостью утопленника:

— Это кто, я жлоб? А пачку «Винстона» кто зажал, тоже я, скажешь?

— Чево-о? — удивленно промычал один из них, тот, что с наручниками на поясе. — Какую еще пачку? Ты что, спятил, предок?

— Ну, я тебе, положим, не предок, — распалялся я все больше, — а пачку ты у Кинга свистнул, из его сумки, десять минут назад, когда вы у «Зарядья» терлись. Вру, скажешь?

— Послушай, Дэн, что он несет? — спросил у приятеля Кинг, тот что постарше и поздоровее.

— А я почем знаю? — Дэн с нескрываемой злобой смотрел на меня, кулаки его сжались и захрустели от напряжения.

Кинг открыл свою утыканную медными заклепками сумку и нахмурился.

— Пачки нет. Дэн, твоя работа?

— Да ты чего, Кинг, поверил этому плешивому? — закипятился Дэн, скорчив мину оскорбленного до глубины души праведника. — Да чтоб я…

Но Кинг не слушал его. Он в упор и с неприязнью смотрел на меня и также сжимал кулаки.

— Ладно, с Дэном я разберусь, и если он действительно спер сигареты, он свое получит. Мне другое интересно: ты-то откуда знаешь об этой пачке, а?

«Ах ты, сопляк! — возмутился я в глубине души. — Ты мне еще допрос учинять будешь!..»

— Вы чего, мужики, пачку «Винстона» зажали? — встрял третий «металлист» — тот, что с плакатом.

— Умри, — оборвал его Кинг и снова уставился на меня. — Ну так как же, плешивый?

— Ну хорошо, пусть я плешивый, — усмехнулся я недобро, с каждым словом увязая в этой опасной трясине все глубже и глубже, — зато чужих кассет, Кинг, я не продавал. Так сколько Левон тебе за нее отсыпал? Двести целковых, если не ошибаюсь?

Кинг грозно двинулся на меня.

— Ну ты, ублюдок, — зашипел он, — заткни свою пасть, пока я тебе зубы не проредил.

— Это он о чем? — спросил молодчик с плакатом, подозрительно косясь на Кинга. — Это он что, о моей кассете? А, Кинг?

— Да цела твоя кассета, Сынок, цела! Отвяжись! — Кинг собрал своей пятерней плащ у меня на груди и с силой сжал его в кулаке. — Ты откуда взялся, плешивый? Тебя что, Слон подослал?

— Убери руки, Кинг, — промычал я, трепыхаясь в его клешне, словно муха в паутине, — и в ваши делишки со Слоном меня не путай. Слон влип со своими камешками, и ты, Кинг, знаешь это не хуже меня.

— Вот оно что! — злорадно произнес Дэн, приближаясь к Кингу. — А я все никак не мог понять, Кинг, куда же это наши…

Сильный удар в челюсть отбросил меня на середину мостовой. Кинг подул на левый кулак и повернулся к Дэну.

— И ты веришь этому гаду? Да это же мент, у него на роже написано!

— Мент? — Дэн задумался. — Ну, тогда другой разговор.