Так возвращаются силы к славной лошадке, которая так верна своему хозяину. Лучше не интересоваться виадуком железной дороги, тем, что справа, иначе будет нарушено очарование, если только не представить себе местности в горах. Там железная дорога, проходя много туннелей, ведет в какую-нибудь деревню. Не чаще одного раза в день горные жители поджидают прихода поезда. В гостинице — вот в этом бараке у откоса против виадука — ждут гости, играя в карты. Это, например, охотники, спустившиеся с гор. Они не собираются сесть в поезд, оттого что ни за что в жизни не покинули бы своей родины; но все же ждут. Луи представляет себе, что на минуту заходит в гостиницу. Обруч он оставляет перед дверью, у стены. Входит с палкой, как вошел бы с хлыстом. «Стаканчик вина, сударь?» — «Да, но я не сяду, у меня времени нет… за ваше здоровье… Холодно ли в горах?» — «Говорят, на вершине хребет покрыт снегом. Но вы проедете, если вас не застигнет ночь».
Курьер снова пускается в путь. Здесь начинается дорога, ведущая в горы, к занесенному снегом хребту.
Как хороша дорога, протянувшаяся прямо вперед и вдали упирающаяся в небо!
Эта — особенно хороша оттого, что у нее нет конца, и оттого что кажется, будто по ту сторону зияет огромная бездна. Отец Луи называет ее Клиньянкурским «шоссе», а не улицей. Почему — Луи не знает, но ему не странно, что эта чудесная улица имеет особое название.
Поручение теперь велит взобраться на вершину поскорее, чтобы тебя не застигла ночь, взобраться еще выше той точки, что видна, — на самый гребень вышки. Поручение состоит в том, чтобы произвести своего рода разведку вдоль конца улицы Ламарка, похожей на высеченную в скале тропинку, с которой виден весь Париж поверх новых садов.
Хотя до подъема остается еще пройти немалый путь по ровному месту и обруч мчится без подхлестыванья, точно ветер его гонит, — Луи принуждает себя к очень умеренной скорости. Зато он принимает на себя обязанность не замедлять хода на подъеме, пока не достигнет хребта, «занесенного снегом». Затем можно будет выбрать свободный аллюр. Дорога кончится. Начнутся тропинки, где допустимо и даже разумно сойти с коня.
Но это еще очень далеко! Бастиду нужно собрать все свое мужество и все благоразумие. Он противится искушению быстрого хода. Он осторожно пробегает перекрестки. Мать ему велела остерегаться лошадей. Умирать ему совсем неохота. Но горе матери ему еще страшнее смерти; его на носилках тащат по лестнице: «Луи, мой маленький! Бедный мой сыночек!» Обломки обруча положат на тело, быть может. И палочка останется зажатой в руке.
Между тем трудно человеку обойти закон, которому он сам себя подчинил. Перейти бульвар с обручем на плече — на это Луи не может решиться. Ему даже чудится, что его за это постигла бы кара, так или иначе. Добровольно выбранные законы или, вернее, приказы, исходящие из таинственных глубин, не терпят, чтобы их нарушали или с ними хитрили. Значительно менее опасно ослушаться зримого наставника. Луи и обруч имеют оба право остановиться, опершись один на другого. Но пока бег не кончен, обручу нельзя покинуть почву, перестать ее касаться; ибо в тот же миг он перестал бы быть «настоящим». По счастью, осталась позади уже и улица Маркаде. Начинается главный подъем. Луи, совсем не зная других кварталов, думает, что во всем Париже нет подъема, взять который было бы большей честью. Кто способен одолеть его так, чтобы обруч не свалился и не убежал, тот нигде не растеряется. Но прохожие — непонятливый народ. Будь им понятно все значение этой попытки, они сторонились бы без колебаний, а не смотрели бы на ребенка с раздражением или презрительной жалостью.
Так добежал Луи Бастид до площади перед улицей Кюстина. Он заметил Кланрикара, быстро поклонился ему, поднеся руку к шапочке. Учитель смотрел в другую сторону. Бастид к нему чувствовал большую симпатию, но все же не мог остановиться. Закон, который он себе сформулировал в начале подъема, приказывал ему, в частности, взобраться без передышки на «занесенный снегом хребет». Ему хотелось бы объяснить учителю, что не ради удовольствия принудил он себя к такому усилию.
И он продолжал свой бег, а передохнуть позволил себе тогда лишь, когда очутился наверху улицы.
Затем наступил почти отдых. Луи был вправе подняться шагом по улице Мюллер. Помогая обручу сохранять равновесие, он даже мог слегка поддерживать его левой рукой, концами пальцев касаться дерева. На горных тропинках спешивается самый искусный наездник и, взяв под уздцы коня, пусть даже превосходного, ведет его, не дает ему свалиться в пропасть. Все это оставалось в рамках закона.
Оказавшись у подножья улицы Сент-Мари, он спросил себя, подняться ли по самой улице или по лестнице. Выбрал лестницу. Другой путь был гораздо длиннее и не давал перипетиям похождения никакого повода возобновиться. Что касается восхождения с обручем по такой лестнице, то правило на этот счет было самоочевидно. Луи полагалось шагать по ступеням, держась по возможности левой стороны, а обруч должен был катиться по гранитному борту, находя поддержку в руке и палочке. Задача была нелегкая, тем более, что главная роль доставалась левой руке. Вырвавшись, обруч мог поскакать вниз, очень далеко закатиться вследствие ряда скачков и погибнуть под колесами какой-нибудь повозки. Но чтобы избегнуть такого несчастья, достаточно было очень большой бдительности, то есть большой любви к своему обручу.
По мере того, как Луи всходил по ступеням, его обдавал более прохладный воздух, менее задетый сумерками. Утес домов справа высвобождался последовательными уступами, в том же движении, как и лестница, и на вершине был еще озарен косыми, но яркими лучами солнца. Отблесками горели стекла верхних этажей. Женщины из глубины своих комнат могли видеть закат. И мальчику хотелось поскорее нагнуться над карнизом Вышки, словно там, наверху, была вся радость, все игры, все приключения грядущего. Даже шум Парижа входил в его тело, хотя он слушать его не старался. Подымайся, проворный обруч! Свистки поездов доносятся снизу, из предместий. Дитя бедных улиц рассеянно их узнает, как будто оно родилось посреди птиц океана. Звенят бесчисленные кровли, их содрогания и трески излучаются поверх листвы крутых садов. Подобно этим звукам, обруч тоже подскакивает и восходит. Дитя Парижа, стараясь отдышаться, вдыхает шум судеб, со всех сторон доносящийся к нему.
XVIIIКАРТИНА ПАРИЖА В ПЯТЬ ЧАСОВ ВЕЧЕРА
Когда Луи Бастид, наконец, очутился на улице Ламарка и остановился, дрожа от усталости, с колотящимся сердцем, прижав к себе обруч (он опирался на него подмышкой и чувствовал, как сгибается упругое дерево), мгла начинала выползать из всей толщи и всех щелей самой плотной столицы мира. На полувысоте между землей и облаками мало-помалу сгущались части сумерек, точно ропот толпы; и если в вышине лазурно-золотой свет шестого октября продолжал еще петь, то пел он один. Париж больше не слышал его.
Перед папертью Сакре-Кер приехавшие накануне иностранцы и провинциалы созерцали Париж, охватываемый волнистыми движениями мглы, и просили называть им памятники. Другие, вдали, покидали купол Пантеона, сходили с башен Нотр-Дам, задерживались на лестнице Эйфелевой башни, насквозь пронизанные ветром и пустотой. С балкона своей мастерской на улице Клиньянкур один художник любовался зыбью северных пригородов с их заводами, клубами дыма, белыми клочьями паровозных дымков, реявшими вплоть до холмов Пьерфита. Другой через пыльное и потресканное стекло в верхнем этаже старого дома на левом берегу различал очень странные блики на трубах и коньках кровель. Автобусы с империалами неслись друг мимо друга по Новому Мосту. Жермэна Бадер, облокотясь на подоконник, провожала взглядом Гюро, задержавшегося у нее. Крыши Лувра еще сверкали с одной стороны. От Сены веяло мраком и холодом. Жермэне грезились короли и фаворитки; дворцы, тюрьмы, утопленники; пути власти, которые вычерчены твердой рукой мужчин и где гуляют красивые женщины. В центре только еще начинались широкие движения вечера, длинные восхождения к северу и востоку, подобные дутью без перерывов. Оживление покинуло залы Биржи и банков, ослабевало в этажах торговых зданий, но росло и утяжелялось на улицах. Внутри магазинов загорались огни. В шуме завязывались узлы. На улице Ламарка Луи Бастид опять пустился в путь, проводя свой обруч между беспокойными прохожими и продавцами медалей, — ребенок снова бежал вниз, чтобы слиться с массой города, где рождалось потрескивание ночи.
Гудели сирены. На часах вокзалов стрелки показывали пять. Четыре, семь, одиннадцать скорых поездов направлялись в Париж. Четыре ползли вдали и еще почти не расстались с провинцией. Они только что покинули последние большие города, которые Париж выращивает на расстоянии. Города эти расставлены по кругу, похожему на контур его тени. Стоит войти в этот круг, чтобы начался неосязаемо Париж.
Три других, на гораздо меньшем расстоянии, пересекали равнины, пропитанные влагой и покорные, но еще красивые в косых лучах багрового заката. Они приближались ко второму кругу, к тому, что проходит в двенадцати милях от Нотр-Дам через главные посады старых земель Иль-де-Франса.
Четыре экспресса, первыми шедшие в Париж, уже подходили к предместьям, погружались в них, замедляя ход. Один шел из Лиона, другой из Лилля, третий из Бордо, четвертый из Амстердама.
Часть центра начинала редеть. Живой поток экипажей несся в западном направлении, и непрерывное кишение пешеходов заливало все пути от площади Согласия к Бастилии. Это был час, когда на улицах особенно велика пропорция богатых людей; когда ярко освещенные большие магазины переполнены женщинами; когда повсюду женщины с виду многочисленнее и счастливее мужчин; когда в церквах раздается легкий шепот молитв при свете одних лишь свечей; и когда дети в народных кварталах гоняются друг за другом с криками по тротуарам.
На станциях метрополитена пассажиры, подстерегая гудение ближайшего поезда, разыскивали улицы по плану. Другие брали с них пример, подходили к плану, глядели на него тоже; впервые, быть может, отдавали они себе отчет о форме города, думали о ней, удивлялись направлению какого-нибудь бульвара, размерам какого-нибудь округа. Кучера, шоферы усаживали ездоков, выслушивали нежданное название улицы. Тогда Париж разворачивался у них в голове, в теле, Париж осязаемый, состоящий из живых линий, пережитых расстояний, пропитанный движениями, как губка, и деформируемый непрерывным потоком вещей, которые приближаются и удаляются. Внезапно в этом Париже, с которым они себя отождествили, улица эта кусала их в определенном месте, и они собирались найти ее, как место укуса. В залах префектуры, в конце грязных коридоров, люди в люстриновых рукавах подсчитывали цифры рождений, дифтеритных заболеваний, несчастных случаев от лошадиной и автомобильной езды, квадратных метров асфальтированной мостовой, голов убойного скота, проездных билетов метро на станцию и на линию, себестоимости километро-пассажира. Наклонившись, как анатомы, над бескровным Парижем, они вырезали из его кожи длинные ремни цифр.