73 – моря нагрелись на целых 10 °C, – и в химии океана все пошло наперекосяк, как в аквариуме, за которым никто не следит. Вода закислилась, а концентрация растворенного кислорода упала настолько, что многие организмы, по-видимому, в результате задохнулись. Разрушились рифы.
Пермо-триасовое вымирание произошло за время, конечно, не сравнимое с человеческой жизнью, но с геологической точки зрения почти так же быстро и внезапно. Согласно последним исследованиям китайских и американских ученых, все длилось не более двухсот тысяч лет74, а возможно, и менее ста тысяч лет. В итоге около 90 % всех биологических видов исчезло с лица земли. Однако даже значительного глобального потепления и закисления океана недостаточно, чтобы объяснить столь сокрушительные потери, поэтому до сих пор ищут иные, дополнительные факторы. По одной из гипотез, нагревание океанов благоприятствовало развитию бактерий, выделяющих сероводород – ядовитый для большинства остальных форм жизни75. По этому сценарию, сероводород накапливался в воде, убивая морских существ, а затем поступал в атмосферу, уничтожая почти все остальное. Сульфатвосстанавливающие бактерии изменили цвет океанов, а сероводород – цвет небес; популяризатор науки Карл Циммер описал мир в конце пермского периода как “поистине фантасмагорическое место”, где безжизненные фиолетовые моря испускали ядовитые пузыри, поднимавшиеся “в бледно-зеленое небо”76.
Если двадцать пять лет назад казалось, что все массовые вымирания происходили по одной и той же причине, то теперь справедливым видится противоположное. Перефразируя Льва Толстого, можно сказать, что каждое вымирание несчастливо – и гибельно – по-своему. Не исключено, что сама необычность тех событий делала их столь смертоносными: организмы совершенно внезапно оказывались в условиях, к которым эволюционно были абсолютно не готовы.
“Думаю, после того, как свидетельства в пользу некоего столкновения в конце мелового периода стали достаточно убедительны, те из нас, кто работал над этим вопросом, наивно полагали, что мы сейчас возьмем да и найдем доказательства столкновений, совпадавших по времени с другими вымираниями”, – рассказывал мне Уолтер Альварес. “Однако все оказалось намного сложнее. Прямо сейчас мы видим: массовое вымирание может быть вызвано людьми. Поэтому очевидно, что нет общей теории вымираний”.
Тем вечером в Моффате, когда всем уже надоели и чай, и граптолиты, мы отправились в паб на первом этаже самого узкого в мире отеля. После пары пинт пива разговор свернул на другую любимую тему Залашевича – гигантских крыс. Крысы следовали за людьми почти во все уголки земного шара, и профессиональное мнение Залашевича таково: когда-нибудь они захватят Землю.
“Некоторые из них, скорее всего, сохранят крысиные размеры и формы”, – говорил он. “Другие же могут сжаться или раздаться. Особенно если по Земле прокатится волна вымираний из-за смертельной эпидемии и экологические ниши освободятся, крысы наверняка сумеют этим воспользоваться. И мы знаем, что изменение размеров может происходить довольно быстро”. Я вспомнила, как однажды видела крысу, тащившую основу для пиццы вдоль рельсов на станции метро в Верхнем Вест-Сайде. И представила, как эта крыса идет вразвалочку по заброшенному туннелю, раздувшаяся до размеров добермана.
Хотя связь не слишком-то очевидна, интерес Залашевича к гигантским крысам представляет собой логическое продолжение его интереса к граптолитам. Он зачарован миром, который предшествовал человечеству, а также его все больше занимает мир, который человечество оставит после себя. Одна тема помогает понять другую. Изучая ордовик, он пытается реконструировать далекое прошлое по сохранившимся разрозненным подсказкам: по окаменелостям, изотопам углерода, слоям осадочных пород. Размышляя о будущем, он пытается представить, что сохранится от настоящего, когда от современного мира останутся одни обрывки: окаменелости, изотопы углерода и слои осадочных пород. Залашевич убежден, что даже посредственный геолог-стратиграф через сто миллионов лет смог бы определить, что нечто экстраординарное произошло в период времени, который мы с вами называем “сейчас”. Это действительно так, хотя через сто миллионов лет все, что мы считаем великими творениями человечества, – скульптуры и библиотеки, памятники и музеи, города и заводы – окажется спрессованным в слой осадочных пород толщиной не сильно больше папиросной бумаги77. “Мы уже оставили свой неизгладимый след”, – написал Залашевич в одной из своих книг77.
Одна из причин, по которой это произошло, – наша неугомонность. Иногда умышленно, иногда случайно люди всячески перегруппировывали биоту земли, перевозя флору и фауну Азии в Америку, Америки – в Европу, Европы – в Австралию. Крысы неизменно участвовали во всех этих перемещениях и оставили свои кости разбросанными повсюду, даже на самых удаленных островах, где люди никогда и не собирались селиться. Малая крыса, Rattus exulans, родом из Юго-Восточной Азии, вместе с полинезийскими мореплавателями добралась в том числе до Гавайев, Фиджи, Таити, Тонга, Самоа, острова Пасхи и Новой Зеландии. Поскольку в этих местах почти не водились хищники, безбилетники Rattus exulans размножились настолько, что, по выражению новозеландского палеонтолога Ричарда Холдэвея, стали “серым потоком”, который превращал “все годное в пищу в крысиный белок”78. (Недавние исследования пыльцы и остатков животных на острове Пасхи показали, что вовсе не люди обезлесили ландшафт79; скорее, это были заезжие крысы-попутчики, начавшие бесконтрольно размножаться. Местные пальмы давали семена недостаточно быстро, чтобы поспевать за аппетитами крыс.) Когда европейцы прибыли в Америку, а затем отправились дальше на запад к островам, заселенным полинезийцами, они привезли с собой вид, приспосабливающийся еще легче, – серую крысу, Rattus norvegicus. Во многих местах серые крысы (их еще называют норвежскими, хотя они на самом деле родом из Китая) вытеснили предыдущих захватчиков, малых крыс, да еще разорили не тронутые теми популяции птиц и рептилий. Таким образом, можно сказать, что крысы создали свою собственную “экологическую нишу”, в которой их потомки имеют хорошие шансы занять доминирующее положение. Потомки современных крыс, считает Залашевич, будут распространяться и заполнять ниши, которые Rattus exulans и Rattus norvegicus помогли освободить. Он полагает, что крысы будущего приобретут новое обличье и размеры: некоторые станут “меньше землеройки”, другие – большими, как слоны. “Мы можем, – написал он, – причислить к их сонму, интереса ради и не стесняя свое воображение, один-два вида крупных бесшерстных грызунов77, живущих в пещерах, обтесывающих камни для примитивных орудий и одетых в шкуры других млекопитающих, которых они убили и съели”.
Между тем, какая бы судьба ни ожидала крыс в будущем, вымирание, которому они сейчас способствуют, оставит свой собственный характерный след. Конечно, не настолько кардинальный, как те, что мы видим в глинистом сланце из Добс-Линн или в слое глины в Губбио, – но он тем не менее проявится в горных породах как переломный момент. Изменение климата – само по себе движущий фактор вымирания – тоже оставит геологические следы, как и выпадение радиоактивных осадков, изменение русла рек, выращивание монокультур и закисление океана.
По всем этим причинам Залашевич считает, что мы вступили в новую эпоху, не имеющую аналогов в истории Земли. “С геологической точки зрения, – заметил он, – это незаурядное событие”.
За прошедшие годы для новой эпохи, начало которой положено человеком, был придуман целый ряд названий. Известный биолог, специалист по сохранению биоразнообразия Майкл Суле считает, что нынешнюю эру следовало бы назвать не кайнозойской, а “катастрофозойской”. Майкл Сэмвейс, энтомолог из Стелленбосского университета в ЮАР, придумал термин “гомогеноцен”[46]. Даниэль Поли, канадский морской биолог, предложил “миксоцен”, от греческого слова, означающего “слизь”[47], а Эндрю Ревкин, американский журналист, – “антроцен”[48]. (Большинство этих терминов, хотя и косвенно, обязаны своим происхождением Лайелю, который еще в 1830-х годах придумал слова “эоцен”, “миоцен” и “плиоцен”.)
Слово “антропоцен” – изобретение Пауля Круцена, голландского химика, разделившего с еще двумя учеными Нобелевскую премию за исследования, посвященные воздействию озоноразрушающих веществ. Важность этого открытия трудно переоценить: не будь оно сделано – и продолжай химикаты широко использоваться, – озоновая “дыра”, которая появляется каждую весну[49] над Антарктикой, расширялась бы до тех пор, пока в конце концов не охватила бы всю Землю. (Говорят, один из нобелевских солауреатов Круцена однажды вечером вернулся из лаборатории домой и сказал жене: “Работа продвигается хорошо, но, похоже, скоро наступит конец света”.)
Круцен рассказал мне, что слово “антропоцен” пришло ему в голову, когда он сидел на каком-то заседании. Председатель заседания постоянно упоминал голоцен, “совсем недавнюю”[50] эпоху, которая началась по окончании последней ледниковой эпохи, 11 700 лет назад, и продолжается – по крайней мере, официально – по сей день.
Круцен вспоминал, как брякнул: “Ну хватит! Мы больше не в голоцене, мы в антропоцене!” На какое-то время в зале воцарилась тишина. Во время ближайшего перерыва на кофе антропоцен стал основной темой разговоров. Кто-то подошел к Круцену и посоветовал запатентовать это название.
Круцен сформулировал свою идею в короткой заметке “Геология человечества”, опубликованной в журнале Nature