Лазарь Лазарев
ШЕСТОЙ ЭТАЖ
В предисловии к четвертой части «Былого и дум», публиковавшейся в «Полярной звезде», Герцен писал:
«— Кто имеет право писать свои воспоминания?
— В с я к и й.
Потому, что н и к т о их не обязан читать.
Для того, чтобы писать свои воспоминания, вовсе не надобно быть ни великим мужем, ни знаменитым злодеем, ни известным артистом, ни государственным человеком,— для этого достаточно быть просто человеком, иметь что-нибудь для рассказа и не только хотеть, но и сколько-нибудь уметь рассказать.
Всякая жизнь интересна...»
Не думаю, что это верно, что интересна всякая жизнь, запечатленная в воспоминаниях. Я, во всяком случае, не настолько самонадеян, чтобы претендовать на это, на интерес к своей особе. Но так уж случилось, что мне довелось видеть события примечательные, главным образом в мире литературы, и встречаться с незаурядными людьми, больше всего с писателями,— и с известными, занимавшими уже тогда на нашем литературном Олимпе заметное место, и с теми, кого известность, признание читателей ожидали в недалеком будущем. Пишу я не столько о себе, а главным образом о том, чему был свидетелем, о том, что происходило в «Литературной газете», в которой я работал с 1955 по 1961 год, как выглядела тогда литературная жизнь. Стараюсь следовать принципу, сформулированному в одном стихотворении Вяземского: «Я просто «Записная книжка», где жизнь играет роль писца».
Мемуаристы склонны героизировать и себя и свое время. Постараюсь не впасть в этот грех. Хочу сразу же предупредить, что во времена, которым посвящен мой рассказ, не так уж многого, по нынешним меркам, мы хотели, не коренного, революционного переустройства жизни и литературных дел добивались.
Кардинальные перемены казались делом далекого будущего. Такого далекого, что вряд ли нам суждено до них дожить. Задачи наши в литературе, которой мы посвятили себя, были вполне умеренными. Некоторым молодым людям они нынче вообще могут показаться пустяковыми, суетой сует. Как заметил. правда, по другому поводу Борис Слуцкий: «Теперь все это странно, звучит все это глупо...» В сущности, мы добивались здравого смысла, возможности говорить правду об очевидном, о том, что числящаяся в замарашках, всячески унижаемая Золушка прекрасна, а король, костюм которого превозносится до небес, голый. Во времена, когда был попран здравый смысл, мы жаждали гамбургского счета.
О том, что в ту пору считалось крамолой, за что власти карали, люди, не дышавшие тем воздухом, нередко говорят с презрительным высокомерием, с легко давшимся, ничем не оплаченным превосходством. И зря...
Каждая пядь отвоеванных тогда здравого смысла и свободы давалась очень нелегко и непросто, а главное, была духовным плацдармом для грядущего широкого наступления на тоталитаризм, командно-административную систему. И если от этого просто отмахиваться: стоит ли разбираться в несуразностях свихнувшегося времени, в том, кто и как им сопротивлялся (чему сейчас есть немало охотников),— может случиться, что не удастся до конца выкорчевать корни былого и они дадут новые зловредные ростки...
Новый главный редактор, новая редколлегия
Кочетова сняли так же неожиданно для нас, как и назначили. Правда, появление его в начале ноября 1955 года в «Литературке» сопровождалось большой помпой. Представлявшие Кочетова руководители Союза писателей рассыпались в комплиментах ему, пели соловьями. Сам Кочетов слушал все это с мрачным видом и сказал всего несколько фраз. Запомнилась последняя: «Пока можете все оставаться на своих местах». Покинул же он «Литературку» по-английски, даже не попрощавшись с коллективом. Газету Кочетов развалил. Резко упало количество подписчиков, читательская почта таяла день ото дня. Кочетов восстановил против «Литературки» большинство писателей — негодовали даже вполне благонамеренные, многие демонстративно бойкотировали газету. «Литературку» долбали уже все кому не лень — на каждом писательском собрании, даже в газетах и журналах, весьма умеренных по позиции. И на Старой площади, видимо, опасаясь большого скандала на приближающемся III съезде писателей, решили сбросить боярина с крыльца. Кочетова снимали не потому, что он не справился с порученным ему делом,— справился да еще как, сделал все, что от него требовалось, да еще намного перевыполнил план. Однако в этот момент он был уже не по погоде, его приходилось выводить в резерв до новых «заморозков». Конечно, эта операция была проделана самым деликатным образом, перстами легкими как сон. Сообщение, которое напечатала 12 марта 1959 года «Литературная газета», составлено так, чтобы ни в коем случае не задеть Кочетова, не бросить на него тень (разумеется, освобожден по «настоятельной рекомендации врачей о необходимости длительного лечения»), чтобы не дай бог не подумали, что проводил пагубную литературную политику, наломал дров, разве что не выразили благодарность за проделанную большую и плодотворную работу...
Не знаю, были ли на место Кочетова какие-то другие, кроме Сергея Сергеевича Смирнова, кандидатуры. Но нетрудно догадаться, почему сусловско-поликарповское ведомство остановилось именно на нем. Надо было утихомирить, задобрить прежде всего московскую и ленинградскую писательские организации, которым кочетовская «Литературка» насолила больше всего, снять перед съездом возникшее там опасное напряжение (в дальнейшем же, если я правильно реконструирую стратегический план тогдашнего заведующего отделом культуры ЦК Поликарпова, предполагалось прикончить эти зараженные «ревизионизмом» организации обходным маневром — при помощи недавно созданного и быстро расширяющегося за счет массового приема верных людей Союза писателей РСФСР и его газеты «Литература и жизнь»). Смирнов возглавлял тогда московскую писательскую организацию, большинство писателей к нему хорошо относились — он был человеком отзывчивым, демократичным, старался по возможности помогать «рядовым» писателям, условия существования которых оставляли желать лучшего. Сам он занимался благородным делом — замалчивавшейся обороной Бреста и много сделал для того, чтобы вернуть честь настрадавшимся у немцев в плену и у нас в лагерях защитникам Бреста. Наконец, он был человеком со вкусом, отдававшим себе отчет в подлинной — по таланту, а не официальной иерархии писателей. Поликарпов учитывал репутацию Смирнова. Но для него было еще очень важно, что серьезных идеологических грехов за Смирновым не числилось, разве что был заместителем Твардовского в разогнанном в 1954 году «Новом мире», впрочем, официальную критику принял, не упорствовал. Пришлось Смирнову как главе московской писательской организации проводить постыдное собрание, на котором клеймили Пастернака, и власти могли убедиться, что человек он дисциплинированный, «управляемый», что им можно «руководить» и он будет прислушиваться к тому, что ему «подсказывают»,— это для дяди Митяя (так называли Поликарпова в литературных кругах) было, наверное, важнее всего. Был к тому же Сергей Сергеевич хорош собой, обаятелен, располагал к себе — высокий, статный, с волевым плакатным лицом, говорил громко и уверенно, смеялся громко, от всей души, оказывался всегда в центре любой группы людей, не просто компании, а именно группы.
Но это я сейчас размышляю над тем, как да почему Смирнова поставили во главе пришедшей в полный упадок «Литературной газеты», а тогда мы, последние могикане былой докочетовской «Литературки», были просто очень рады, что получили такого редактора, воспряли духом. Газету надо было возрождать, практически создавать заново — это касалось целиком шестого, «литературного» этажа и во многом раздела внутренней жизни. Этим и занялся очень энергично Смирнов...
Первым из новой редколлегии появился в газете Юрий Бондарев, ходивший тогда еще в молодых писателях, он должен был возглавить наш раздел русской литературы. Я не был с ним до этого знаком, но читал недавно напечатанные в журнале «Молодая гвардия» две его повести — «Батальоны просят огня» и «Последние залпы». Повести мне понравились — в них война представала такой, какой она была для солдат и офицеров переднего края. Правда, повести были несколько подпорчены излишней беллетризацией, тогда, однако, казалось, что накапливающийся опыт поможет автору избавиться от этой слабости. Кроме того, в «Батальонах...» финал был каким-то туманно двусмысленным, впрочем, говорили, что тут вины автора нет, ему пришлось пойти на уступки то ли цензуре, то ли перестраховывавшейся редакции. Несмотря на эти недостатки, повести меня по-настоящему взволновали, наверное, потому, что в них отразилось то, что было общим во фронтовой судьбе моего поколения — мальчишек, со школьной скамьи попавших в окопы.
При первом же знакомстве выяснилось, что мы с Бондаревым одногодки, он всего на несколько месяцев моложе, один кусок войны мы воевали рядом — на Сталинградском фронте. Нам не понадобилось времени для знакомства, взаимного узнавания, мы сразу же понимали друг друга с полуслова. Вскоре я был назначен его заместителем. Быстро стали друзьями, у нас почти не возникало разногласий по редакционным делам, хотя служба в газете — никакого опыта редакционной работы у Бондарева не было — давалась ему непросто, многое ему было непонятно, не во все он мог вникнуть. Ни на минуту не прекращавшаяся газетная круговерть, калейдоскоп сменяющихся заданий, большая часть которых срочные, бесконечная череда авторов, случайных посетителей — со всем этим он справлялся с трудом. Через несколько часов пребывания в газете взгляд его становился отсутствующим, он растерянно тер нос кулаком. Все мы, как могли, старались облегчить ему жизнь в редакции, дать возможность писать роман «Тишина». Он же полностью доверял нам, защищал нас от постоянных нападок извне и внутри газеты.
Его, как и меня, больше всего тогда интересовала литература о войне. Вскоре после появления в газете он как-то спросил меня, прочитал ли я только что напечатанную в «Знамени» повесть Григория Бакланова «Пядь земли», понравилась ли она мне и, если понравилась, не напишу ли я о ней. Повесть я уже прочитал, она показалась мне событием в нашей литературе о войне, и я был рад написать о ней. Статьей Бондарев остался доволен, чего нельзя сказать о некоторых других членах редколлегии, встретивших ее кто с опаской, а кто и в штыки — начался торг, называемый редактированием,— в результате что-то мне пришлось из нее убрать, что-то сгладить. Бондарев от статьи не отступился, упорно ее пробивал. Выяснилось, что с автором «Пяди земли» они с литинститутских времен были самыми близкими друзьями, как г