Шестой этаж — страница 4 из 22

Весь этот разговор Тер проводит, явно потешаясь над моей недогадливостью, над тем, что я вполне серьезно воспринимаю его наводящие вопросы, хотя он просто хочет предупредить меня об опасности. Кстати, он ее не преувеличил: через некоторое время мою университетскую приятельницу из «Литературки» выставили, она ушла в другую газету, в которой по сю пору одна из самых ярких звезд...

Постепенно Тертерян навел порядок в секретариате, прекратился лихорадив­ший газету постоянный аврал, меньше стало опозданий, покончено было с неле­пым — «версточным» — планированием, когда в секретариате руководствовались только размером материала, затыкали «дырки» на полосе. В общем, с ответствен­ным секретарем нам повезло. Но через какое-то время Тертерян стал замом главного, а со сменившим его в секретариате Прудковым отношения у нас не сложились.

В пополнившейся редколлегии не все было ладно. Отдел братских литера­тур возглавил Григорий Корабельников. Он уже в ту пору был ветераном ли­тературы, в молодости, в начале 30-х годов, активно действовал в РАППЕ, из­бирался делегатом Первого съезда писателей, много лет проработал в тех струк­турах Союза писателей и органах печати, которые занимались литературами народов СССР, знал здесь всех и вся, подводные камни. Ему и самому до­сталось: в тридцать седьмом году его исключили из Союза писателей. Этот горь­кий опыт не прошел для него даром, пуганая ворона куста боится, скрытые под­водные камни ему мерещились повсюду. Он дул и на холодное.

Еще больше неприятностей возникало с Евгением Сурковым, который стал шефом отдела искусства. Одаренный, образованный критик, Сурков был челове­ком с невыносимым характером, склонным к истерии, обуреваемым многими комплексами, к тому же не чуравшимся наушничества. Если Корабельников ста­рался находиться на максимальном удалении от «линии фронта», честолюбивый Сурков хотел быть первым на разминированной территории, но при этом очень боялся промахнуться и метался — то рвался вдруг вперед, то неожиданно от­ступал назад. В течение одного дня — в зависимости от телефонного звонка, от дошедшего до него слуха — он менял свои решения на прямо противоположные, и даже не один раз. Сотрудники его отдела — работали там прекрасные критики и журналисты: Юрий Ханютин, Борис Медведев, Людмила Семенова, Вера Ши­това — скрипели зубами, работа превращалась в ад.

Когда «Литературка» затеяла дискуссию о драматургии, Сурков, по три раза на дню то снимая, то ставя материалы, доводил до белого каления даже таких уравновешенных, выдержанных людей, как Косолапов и Тертерян. Он дол­жен был написать статью, подводящую итоги этой дискуссии, но, боясь оступиться, ненароком задеть какую-нибудь мину, тянул резину, довел дело до последнего дня и неожиданно скрылся — никого не предупредив, укатил в заграничную командировку, поставив редакцию в трудное положение. Возвратившись, после крупного объяснения со Смирновым, подал заявление об уходе, а потом нагло­тался каких-то таблеток — к счастью, обошлось... Правда, один из сотрудников его отдела сказал нам: «Не волнуйтесь, он дозу знает».

Были и удачи. Появились в редколлегии люди, которые немало дали газете. Виктор Болховитинов оживил очень захиревший отдел науки. Крупные ученые, при Кочетове отвернувшиеся от газеты, стали у нас часто выступать — и не толь­ко на страницах газеты, но и в редакции. Как-то Болховитинов привел Ландау.

В битком набитом кабинете главного редактора ученый рассказывал о проблема современной физики. Ландау держался естественно, разговаривал с нами серь­езно, не свысока, стараясь максимально просто объяснить сложные вещи, хотя, честно признаюсь, почти всем нам — может быть, кроме Болховитинова да спе­циально приглашенных Даниила Данина и еще каких-то писателей, физиков по образованию, занимающихся этими проблемами,— большая часты того, что говорил Ландау, была явно не по зубам. Один из молодых сотрудников. прочитавший статью о современной физике в популярном журнале для юношества — он про­стодушно упомянул этот источник его познаний,— стал донимать Ландау во­просами. Ландау терпеливо отвечал ему. Самоуверенный молодой человек. по­чему-то обуреваемый желанием срезать великого физика, в одном месте перебил его, строго напомнив: «А вселенная!» Ландау улыбнулся: «Вы, по-видимому, слишком много знаете о вселенной». Мы покатились со смеху. Кто-то сказал: «Полемика обезьяны с телевизором».

С Болховитиновым у нас установились хорошие отношения. Почвой для них послужило то, что мы первыми опубликовали стихи молодых поэтов, погибших на фронте,— Михаила Кульчицкого, Павла Когана, Николая Майорова, Всево­лода Багрицкого, Николая Отрады (почти никто из них ничего при жизни не на­печатал), с предисловием Павла Антокольского,— открыв их читателям и проло­жив путь для последующих публикаций, коллективных сборников, индивидуаль­ных книг и т. д. Болховитинов когда-то сам писал стихи, а до войны, когда учился на физическом факультете Московского университета, в университетской много­тиражке вел отдел литературы. Со многими поэтами фронтового поколения он был знаком, а с Николаем Майоровым, кажется, даже дружил. К нашей затее — а как ни странно, даже тогда это было не просто, вызывало глухое сопротив­ление, наверное, потому, что многое меняло в утвердившейся картине предвоен­ной духовной жизни,— он отнесся с большим энтузиазмом, и с тех пор, когда на редколлегии возникало противодействие каким-то острым нашим материалам, неизменно был на нашей стороне. Но вообще держался он в газете несколько на отшибе, на своем научном «хуторе», не очень вникая в общую жизнь редак­ции...

У Георгия Радова, сменившего Рябчикова в разделе внутренней жизни и по­ворачивавшего этот раздел к реальным и острым проблемам современной дейст­вительности, было прямо противоположное стремление. Он активно участвовал во всем, что происходило в газете, ввязывался в дела, его раздела не касавшиеся. И все бы хорошо,— такие люди в редакции очень нужны, они взрывают рутину,— если бы не уверенность Радова, что он лучше всех знает жизнь. Он решил, что у него есть право наставлять на путь истинный нас, как он полагал, плохо зна­ющих действительность, погрязших во внутрилитературных проблемах и распрях. Я вовсе не хочу сказать, что мы были безгрешны. Но Радов в своих поучениях часто путал публицистику с художественной литературой, его претензии и со­веты нередко носили вульгарный (конечно, не в бытовом, а в литературоведчес­ком смысле) характер.

Несколько раз по конкретным поводам мы с Радовым схватывались на пла­нерках и летучках с переменным успехом — верх бывал то за ним, то за мной. За этим неизменно стоял все тот же конфликт, все та же проблема. Как-то схле­стнулись по поводу заявленного нашим отделом в номер стихотворения Коржа­вина. После той злополучной реплики «Комсомолки» нам все-таки удалось на­печатать еще одно его стихотворение — «Парад ветеранов в Кёльне» — антинацистское, антимилитаристское, номер был посвящен войне, Победе, оно и прошло, морщились, но не возражали. Однако настороженное отношение к его стихам сохранялось. Предложенное нами стихотворение — оно называлось «Наука или утопия?» и обличало обесчеловечивание, попрание личности при помощи обо­жествляемой новейшей техники — на планерке встретили в штыки.

Первым выступил Радов. Он начал с попреков: отдел литературы из спра­ведливой критики его за оторванность от жизни не делает никаких выводов, молодые сотрудники отдела, предлагая это стихотворение Коржавина, снова под­ставляют газету под удар. Мыслимо ли сейчас, когда надо всячески форсировать развитие науки и техники в тех областях, которые при Сталине были в загоне, подверглись опустошительному разгрому, выступать со стихами, подрывающими доверие к научному и техническому прогрессу? Да и стихи очень слабые. В та­ком духе он говорил довольно долго, всячески уязвляя нас за то, что за деревь­ями литературы мы не видим леса жизни.

Радова дружно поддержали все, вслед за ним повторяли: незнание жизни, сла­бые стихи, никто не вступился за коржавннское стихотворение. Это единодушие больше всего разозлило меня — я не стал защищаться, а сразу перешел в контр­атаку. Я сказал, что о качестве стихов вообще говорить не буду, выбив сразу у противников один из главных их аргументов,— конечно, не блеск, но стихи как стихи, на уровне (за этот тактический ход Коржавин на меня обиделся, начал мне выговаривать, но Рассадин и Сарнов на него прикрикнули, втолковав, в чем дело, и он успокоился). Меня волнует другое: само наше обсуждение вызывает у меня большую тревогу. И тревожит меня не судьба стихотворения Коржавина, которое, нет никаких сомнений, с колес напечатает любое из конкурирующих с нами из­даний, а то, что участники планерки, люди, практически определяющие содержа­ние газеты, как выяснилось, понятия не имеют о том, что сегодня происходит в нашей духовной жизни, какие идут процессы, какие кипят баталии. Знают ли они что-нибудь о распространившихся в последнее время агрессивных техно­кратических концепциях? Слышал ли кто-нибудь — не читал, а хотя бы слышал — о книге Полетаева «Сигнал», технократический пафос которой вызвал бурные споры в среде научной и технической интеллигенции? Чем объяснить появление в нашей газете статьи Корнелия Зелинского «Научная революция и литература», в которой весьма сомнительные идеи этой книги выдаются за глубокие и смелые обобщения, почему эту статью предварительно не показали нам? Как могли жур­налисты, постоянно похваляющиеся тем, что держат руку на пульсе жизни, пропустить, не заметить в «Комсомольской правде» статью Эренбурга, защища­ющего гуманистические ценности от технократического нигилизма, и полемический отклик на эту статью автора книги «Сигнал», в которой он предлагает сбросить культуру, искусство, гуманизм с корабля современности? Неужели в нашей редак­ции другие газеты читают только тогда, когда в них критикуют отдел литературы?

Я, разумеется, здесь передаю лишь суть своей речи. Говорил я не только горячо и резко, но, видимо, и достаточно убедительно (примеров конкретных было больше, не все я сейчас помню), потому что противники мои смешались, никто не стал со мной спорить. Косолапов, который вел планерку, смущенно заметил: «Да, надо признать, что мы оказались не в курсе дела, прохлопали серьезное явление». Я понял, что моя речь произвела на него впечатление. Он предложил: «Нельзя отделываться от такого серьезного явления стихами, надо подготовить большую проблемную статью. А потом вслед за ней напечатать сти­хи». Это меня, конечно, не устраивало, победа оборачивалась поражением. Я ска­зал, что так мы можем оказаться в хвосте событий, надо хотя бы стихами за­столбить проблему, они не помеха будущей статье. Косо