Шестой этаж — страница 7 из 22

Действительно рядом с этой красивой, седовласой, всегда одетой с иголочки, умеющей себя вести дамой все мы выглядели шпаной. Главные ее претензии по поводу того, что происходило на нашем этаже, были ко мне. Она упрекала меня за то, что я, как она выражалась, «не поставил себя, как надо», «распустил всех этих босяков» (Инна Ивановна была одесситкой). Особенно ее тревожило (спра­ведливости ради должен сказать, что она тревожилась больше всего за нас) и возмущало, что у нас всегда полным-полно посторонних, «настоящий проходной двор», как говорила она.

А у нас и в самом деле возник своеобразный клуб, куда приходили по делу и без дела, потрепаться, узнать новости и просто время провести в приятной ком­пании. Назову хотя бы нескольких наиболее частых посетителей нашего «клу­ба» — это Наум Коржавин и Борис Балтер, Илья Зверев и Макс Бременер, Лев Кривенко и Борис Слуцкий, Камил Икрамов и Евгений Винокуров, Фазиль Ис­кандер и Владимир Корнилов, Владимир Войнович и Феликс Светов, Василий Аксенов и Виктор Гончаров...

Приятель нашего сотрудника, приехавший из провинции,— не помню его имени, мы его прозвали Рыжий,— провел у нас в газете весь свой отпуск, явля­ясь каждый день как на работу. Он так обжился, так освоился, что чувствовал себя как дома. Когда вернувшийся из отпуска Бондарев, которого он до этого не видел, несколько раз заглянул в дверь, спрашивая то ли Сарнова, то ли Расса­дина, Рыжий решил, что надо поставить на место этого назойливого посетителя.

— Вы с ним договаривались заранее? — строго спросил он.

— Нет,— ответил растерявшийся Бондарев.

— Надо предварительно договариваться о встрече, а не заглядывать каждую минуту,— отчитал его Рыжий.

Не зная, что и думать, Бондарев явился за разъяснениями ко мне:

— Кто это такой строгий сидит у нас?

«Это уже не редакция, а биллиардная»,— в сердцах говорила Инна Иванов­на, имея в виду носившее характер эпидемии увлечение шахматами. Появлялся в редакции Борис Балтер — усаживались за шахматы. Возникал Владимир Кор­нилов — тут же доставалась шахматная доска. Почему-то предметом, вызывавшим особое негодование Инны Ивановны, были приобретенные на деньги местома шахматные часы, это ей казалось самой крайней степенью распущенности. Я же вполне сознательно санкционировал эту покупку, считая, что в комнате, где шли шахматные баталии, станет немного потише, прекратятся споры на высоких то­нах: «Ты слишком долго думаешь над этим ходом! Так не играют!» — «А ты сам целый час думал в той партии!» К сожалению, часы не ликвидировали постоян­ных препирательств на другую больную тему: «Ты уже третий ход берешь на­зад!» — «Не третий, а второй! А ты тоже два раза брал!» Впрочем, главный воп­рос, который горячо обсуждался за шахматной доской, к шахматам отношения не имел. Выяснялось, надо ли было брать Зимний дворец.

У Инны Ивановны были свои, долгой службой выработанные представления о дисциплине и субординации, которым наше вольное, а иногда и бесшабашное поведение никак не соответствовало.

Да, у нас можно было в рабочее время играть в шахматы, можно было прий­ти в редакцию позже или уйти раньше, можно было в середине дня умотать ку­да-то по собственным делам, разумеется, предупредив меня. Но когда надо бы­ло сидеть, дожидаясь опаздывавших контрольной и прессовой полос, никому и в голову не приходило заикнуться о том, что в ЦДЛ в это время крутят знамени­тый итальянский фидьм и вряд ли будет другой случай его посмотреть. Когда на­до было что-то срочно отредактировать или написать, не только шахматная доска не открывалась, все неотложные домашние дела и собственная литературная ра­бота откладывались. В общем сам собой у нас сложился неписаный кодекс пове­дения, без которого настоящая команда не может существовать.

Но вернусь к Инне Борисовой. Для «акклиматизации» в газете ей потребова­лось совсем немного времени, она быстро впряглась в редакторскую лямку и тя­нула ее наравне с другими, не требуя никаких послаблений как единственная ле­ди в мужском коллективе,— когда надо было, сидела в газете допоздна, срочно писала в номер, без посторонней помощи укрощала разбушевавшихся «чайников». И так привыкла к атмосфере мужской компании, что даже научилась не реаги­ровать, пропускать мимо ушей, когда возбужденные спором коллеги переставали следить за чистотой своей речи. Особенно часто крепкие выражения срывались с языка у нашего «внештатника» Наума Коржавина-Манделя. Человек горячий, мгновенно воспламеняющийся, он, войдя в полемический раж, не замечал, где он и кто вокруг него. Эта его слабость послужила поводом для эпиграммы: «Не ру­гайся Мандель матом, был бы Мандель дипломатом».

Однажды на этой скользкой почве чрезмерно раскрепощенной речи произо­шла такая история. Один из авторов, частенько посещавших наш «клуб»; чело­век воспитанный, с подчеркнуто интеллигентными манерами, услышав, какие вы­ражения идут в ход в присутствии Инны, пришел в ужас и, когда Инна вышла из комнаты, отчитал всю братию за распущенность, хамство, недостойное джентль­мена поведение. Он возмущался так искренне, стыдил так горячо, что джентль­менам стало неловко, они были смущены. Через несколько дней, снова появив­шись в редакции, строгий блюститель чистоты речи и нравов ввязался в какой-то очень жаркий спор и распалился до такой степени, что в сердцах выругался. Все в изумлении замерли. Инну, привыкшую к постоянному гвалту, непривычная ти­шина заставила оторваться от рукописи. Она удивленно подняла глаза — что слу­чилось? Раскаявшиеся было джентльмены в этот момент избавились от чувства вины, молча один за другим они прошествовали к побледневшему, готовому сквозь землю провалиться падшему ангелу и стали злорадно пожимать ему руку. Раздался взрыв хохота, потрясший весь шестой этаж...

После «Литературки» Инна Борисова много лет работала в «Новом мире» и по сей день там работает. При Твардовском Ася Берзер и она были теми ка­риатидами, на которых держался отдел прозы журнала, через их редакторские руки прошла вся лучшая «новомирская» проза. Александр Солженицын, познако­мившийся с Борисовой, когда она уже работала в «Новом мире», пишет о ней в «Бодался теленок с дубом»: « ...Инна, под внешним обликом просто хорошенькой женщины — твердая, самообладательная, наблюдательная и хорошо понимаю­щая, что к чему...» Я, знавший Инну по работе в «Литературке», могу лишь под­твердить эту характеристику...

Так получилось, что не только Борисова, большинство новичков, пришедших в наш отдел, были питомцами Московского университета. Владимир Турбин, с ко­торым мы в университете учились на одном курсе, а тогда он уже был препода­вателем на филологическом факультете, прислал ко мне своего дипломника Вла­димира Стеценко, рекомендуя написанную им рецензию для публикации, а его самого в качестве сотрудника. Рецензию напечатали, а Стеценко взяли к нам в отдел.

Мы позвали в газету Георгия Владимова, обратившего на себя внимание не­сколькими умными и острыми статьями. К сожалению, в редакции он не при­жился, томился, скучал, редакционными заданиями тяготился, даже тогда, ког­да это была его собственная статья, вернее, статья. которую он подрядился напи­сать, все равно тянул и тянул резину. Через несколько месяцев Владимов ушел — «развод» был без взаимных обид и попреков, абсолютно мирный, сохранились самые добрые отношения. Трудно сказать, почему газета не пришлась ему по душе. Скорее всего дело было в том, что он начал писать прозу, считал это своей главной жизненной задачей, работа же в редакции ему мешала. слишком много надо было отдавать газете не только времени, но и душевных сил. Вскоре после ухода вместо обещанной статьи принес рассказ. О чем он был, не помню, помню, что под Хемингуэя...

Университетского происхождения «кадром» был и Феликс Кузнецов. Он стал еще одним заместителем Бондарева. После университета Кузнецов года два про­работал в одном из совинформовских журналов, предназначавшихся для зару­бежных читателей,— это было литературное захолустье, и когда ему предложили перейти в «Литературку», охотно согласился. Его появлению я обрадовался, оно облегчало мне жизнь, сделало ее свободнее, до этого я и шага не мог ступить из «лавки», трехдневная командировка была почти неразрешимой проблемой, даже отпуск мой перенесли на неопределенное время. Мы с Кузнецовым поделили обя­занности, установили «сферы влияния», хотя границы были произвольными и призрачными и такими оставались до конца нашей совместной работы.

Самым молодым сотрудником отдела оказался Станислав Рассадин. Он то­же выпускник университета, всего несколько месяцев доработал в отделе писем издательства «Молодая гвардия», занимаясь мало результативными поисками жемчужных зерен в «самотеке»,— «в грамм добыча, в год труды». В Рассадине поражала ненасытная жадность к литературной работе, писать он готов был дня­ми и ночами. В газете он стремителыю набирал опыт, очень быстро стал настоя­щим профессионалом.

Из нашего обихода ушло слово «самородок», оно утратило свой смысл в 30-е годы: почти вся наша интеллигенция той поры состояла из интеллигентов в пер­вом поколении, но это были в массовом исполнении «выдвиженцы» и «образованцы», отнюдь не «самородки». Откуда у мальчика-сироты (отец погиб на фронте, мать умерла, когда он был школьником), выросшего в доме-развалюхе на москов­ской окраине за Черкизовом, в одном из Зборовских переулков, в доме, где и книг, похоже, не было (а ведь человека подталкивает к его призванию прежде всего домашняя библиотека), такой страстный интерес к литературе? Вырастив­шая его неродная бабушка, напоминавшая мне добрых и мудрых горьковских старух, по-моему, едва-едва знала грамоту. Рассадин поразительно много успел за школьные и студенческие годы, в газету он пришел человеком глубокой и, я бы даже сказал, рафинированной культуры.

Кажется, Коржавин, который сразу очень расположился к Рассадину, как-то назвал его «Малолеткой». В характере Станислава действительно было что-то неистребимо детское: то, чем он в данный момент был увлечен, становилось обожаемой игрушкой, то, над чем работал, поглощало его полностью, он был по-детски нетерпелив, хотел, чтобы его желания осуществлялись сразу, немедленно, по-детски радовался своим первым публикациям, обижаяс