Шестой этаж — страница 9 из 22


Без них хорошей газеты не сделать


Сергей Сергеевич внушал нам совершенно справедливую мысль, что, если мы не восстановим добрых отношений с писателями, которые при кочетовском ре­жиме порвали с «Литературкой», а среди них были самые популярные, самые та­лантливые художники, хорошей газеты нам не сделать. Надо развеять предубеж­дение, внушить, что газета не корректирует, а резко меняет курс, иначе ничего не получится.

Ключевой фигурой здесь был Илья Эренбург, которого «Литературка» в кочетовские времена постоянно поносила и оскорбляла с особой злобой, он был для Кочетова и его единомышленников одним из главных врагов. Если в «Литературке» начнет выступать Эренбург, то для писателей и для многих читателей это будет означать, что литературная политика газеты изменяется коренным обра­зом. Мы ввели после Третьего съезда писателей новую рубрику «Писатель за ра­бочим столом», и вторым напечатанным материалом была статья «У Ильи Эренбурга», написанная И. Вайнбергом. Автор статьи работал в издательстве «Со­ветский писатель», редактировал книгу Эренбурга, Илья Григорьевич к нему хо­рошо относился. Со стороны газеты это был знак уважения и доброго отношения к писателю...

Скажу тут же, что подобным образом мы старались наладить хорошие отно­шения и с некоторыми другими писателями, которым в прежние времена доста­валось от «Литературки». Напечатали тогда же, в июне 1959 года, статью Льва Озерова о поэзии Анны Ахматовой, кажется, после постановления ЦК 46-го года газета не сказала о ее стихах ни одного доброго слова. Напечатать такую статью было не просто. Статью потребовали в ЦК Поликарпов, прочитав ее, был недо­волен тем, что обойдено постановление ЦК, в котором, как он сказал Михмату, со­держалась, может быть, чересчур резкая, но справедливая критика Ахматовой. Михмат попытался уговорить Озерова реализовать это руководящее замечание. Озеров, поддержанный нами, уперся: «Лучше не печатать». После долгих препи­рательств, в глубине души понимая, что мы правы, Михмат сдался. Махнул ру­кой: «А, была не была». Одно замечание Поликарпова все-таки учли — статья на­зывалась «Дочь века» (Поликарпов этого не забыл и потом нам припомнил), дали другой заголовок — «Стихи Анны Ахматовой». Статья эта нынче может пока­заться вегетарианской, а тогда она была для читателей обжигающе острым блю­дом. Конечно, нам очень хотелось напечатать в газете стихи Ахматовой. Но это не было просто задабриванием автора, в котором мы были заинтересованы,— статья об Ахматовой была очень важна для обозначения позиции газеты. Но при этом, конечно, отдавали себе отчет, что после такой статьи легче будет разгова­ривать с Ахматовой, просить у нее стихи.

Через несколько месяцев, когда Ахматова приехала в Москву, мы с Галиной Корниловой, которая была с Анной Андреевной знакома и договорилась о встрече, отправились к ней,— Ахматова, как обычно, остановилась у Ардовых. Приня­ла она нас в маленькой темной комнатке, о которой рассказывается во множестве мемуаров, что избавляет меня от ее описания. Я не видел Ахматову со знамени­тых вечеров московских и ленинградских поэтов в апреле 46-го года. Она сильно поседела и располнела. Держалась с царственной простотой — других слов я не подыщу. У нее уже были приготовлены предназначавшиеся «Литературке» сти­хи — каждое на отдельном листке. Без долгих предисловий протянула листочки: «Читайте». Когда мы, передавая друг другу листочки, прочитали, спросила:

— Годится?

— Да, безусловно,— сказал я и стал благодарить.— Большое спасибо, для газеты это очень важно.

— Понемногу начинаю торговать,— улыбнулась Ахматова.

Фраза была неожиданной, и я ее запомнил. Намеренно или не намеренно, скорее всего намеренно, Ахматова разрушала атмосферу аудиенции у высокого лица, возникшую из-за нашей почтительности и скованности. Визит наш продол­жался совсем недолго — полчаса, может быть, чуть больше. Я был очень рад, что получил для газеты подборку стихов Ахматовой, и несколько раздосадован тем, что все произошло быстро, по-деловому, никакого разговора не получилось. А как интересно было бы разговорить Анну Андреевну, но, увы, я не решился...

Это была. по-моему, первая после военных лет газетная публикация стихов Ахматовой. Одно из них — знаменитая «Эпиграмма»:

Могла ли Биче, словно Дант, творить,

Или Лаура жар любви восславить?

Я научила женщин говорить...

Но, боже, как их замолчать заставить!

Две последние строки тут же стали поговоркой. Вскоре «Литературка» на­печатала в переводе Ахматовой стихотворение Переца Маркиша, но добывал его не я, по-моему, его принесла вдова поэта — отмечалось его 65-летие...

Теперь об Эренбурге. После появления статьи Вайнберга, не сразу, выждав для приличия какое-то время, я позвонил Илье Григорьевичу и попросил принять нас. Он назначил день и час. Решили идти к нему вдвоем — Сарнов и я. Сарнов лучше меня знал раннего Эренбурга, а вдруг разговор зайдет об этом, нельзя ударить лицом в грязь. А главное, вдвоем было не так страшно: честно призна­юсь, я боялся этого визита и не очень был уверен в его благоприятном исходе.

Некоторые основания для этого были. Мы шли к сверхзнаменитости, для лю­бого фронтовика, и меня в том числе, он был личностью исполинской, легендар­ной — не буду распространяться, об этом очень много писали. Так что понятен трепет, который я испытывал. И еще одно — я вспомнил читательскую конферен­цию в университете, обсуждение «Бури», на котором присутствовал и выступал Эренбург. Он говорил по тем временам вызывающе смело. Досталось тогдашней. ермиловской «Литературке»: «Что такое у нас литературный процесс? — издева­тельским тоном говорил Эренбург.— Утром в Лаврушинском переулке писатель достает из почтового ящика «Биржевой листок». в котором сообщается, кого се­годня выдвигают. кого задвигают, кто как котируется». Позволил он себе и не­слыханный тогда выпад против существующей системы руководства культурой: «Нигде. кроме нас, слово писателя не пользуется таким уважением. Ему иногда придают даже большее значение, чем делу. Это очень лестно. Но зато во Фран­ции никого не интересует, что думает министр культуры о последней театральной премьере».

И еще я вспомнил, как жестко и обидно Эренбург срезал на конференции одного студента, выступившего вслед за тогдашней критикой с глупыми и пошлы­ми претензиями к роману: почему французы выглядят в произведении более ин­тересными и духовно богатыми, чем советские люди? «Встреча читателя с произ­ведением,— заметил Эренбург,— может происходить на разных этажах, не всег­да читатель добирается до того, на котором написана книга». И нанес тяжелый удар незадачливому студенту: «Тут встреча произошла в подвале».

А если вдруг Эренбург вот так врежет нам: счет у него к «Литературке» большой и абсолютно справедливый, начнет припоминать, может и нам рикоше­том достаться?..

Эренбург жил на улице Горького в большом сером доме против Моссовета, заселенном разного рода начальством с редкими вкраплениями знаменитостей, на последнем этаже. Теперь на доме его мемориальная доска, десять лет потребова­лось, чтобы «пробить» ее, московское партийное руководство всячески сопротив­лялось, видимо, не могли забыть эренбурговских мемуаров. Они не переиздавались — все попытки упирались в стену. Заблокировано было и собрание сочине­ний. Один высокопоставленный литературный чиновник, к которому мы с до­черью Эренбурга Ириной Ильиничной ходили хлопотать по этому делу, сказал нам с циничной откровенностью: «Ситуация безнадежная. Как можно издавать собрание сочинений Эренбурга без его мемуаров, а мемуары сейчас напечатать невозможно».

Эренбург принимал нас в кабинете. Книжные полки, забитые до отказа кни­гами, — это не удивило. Удивило бесчисленное количество всевозможных зару­бежных — из разных стран — сувениров, беспорядочно рассованных всюду, где только можно было найти для них место. На стенах картины знаменитых худож­ников, развешанные без какой-либо системы, не напоказ, а для себя, без малей­шей тени музейности. А может быть, мне это показалось, потому что, по моим плебейским представлениям, таким картинам место только в музее.

Я не видел Эренбурга вблизи с той самой читательской конференции в уни­верситете, за эти десять лет он сильно сдал. Перед нами сидел пожилой человек — худой, пиджак был ему слишком свободен, с нездоровым цветом лица, с мешка­ми под глазами, у него не хватало нескольких зубов; когда он пошел нас прово­жать в переднюю, походка была шаркающей, старческой — на все это было груст­но смотреть. Повеяло какой-то заброшенностью, одиночеством, хотя у этого по­жилого человека было мировое имя. Но взгляд оставался живым и острым, глаза умные и молодые, реакция мгновенная, речь точна — нужные слова были под рукой, он не искал их. Эренбург много курил, от сигарет пальцы были желтые, прокуренные, он не всегда успевал стряхнуть пепел от сигареты в пепельницу, пепел падал на пиджак, на брюки, на пол.

Разговаривал с нами Эренбург вежливо, но прохладно, сотрудничать не от­казался, но ничего конкретно не обещал:

— Я сейчас пишу большую вещь — книгу воспоминаний, времени на что-то еще не остается.

— Дайте нам что-нибудь из того, что написано.

— Сначала надо кончить первую часть.

Это означало: поживем увидим, посмотрим, какой станет ваша газета. По­том из первой части мы напечатали две главы и главу из второй.

Мы ушли с пустыми руками, но дверь для нас осталась открытой. Чем мы не преминули воспользоваться, стали под тем или иным предлогом бывать у Эренбурга. Как ни странно, он принимал нас. А после нескольких таких визитов рас­положился к нам, подобрел. Однажды спросил у меня: «Вы ведь тоже из Киева?» Сарнов потом мне выговаривал: «Промычал бы в ответ что-то невнятное или сов­рал бы. Ему приятно было думать, что вы земляки, ты ему понравился. Так нет,— он, утрируя, воспроизвел мою интонацию.— «Я родился в Харькове, Илья Гри­горьевич». Кто тебя за язык тянул?»

Потом, случалось, Илья Григорьевич и сам приглашал нас к себе — звонила Наталья Ивановна Столярова, его секретарь, с которой у меня до самой ее смер­ти сохранились дружеские отношения, договаривалась с нами. Вывали мы у него и на даче, он показывал выращенные им цветы — это занятие очень его увлека­ло, рассказывал, откуда привез семена и луковицы. Мы познакомились с его же­ной Любовью Михайловной, сохранившей следы былой красоты, узнали, что она художница, посмотрели некоторые ее работы. Случалось, что мы обедали или ужинали у Эренбурга, за столом Любовь Михайловна активно включалась в раз­говоры, хотя и не всегда впопад. Илья Григорьевич в таких случаях терпеливо, не раздражаясь, не перебивая, дослушивал до конца ее тираду, а потом продол­жал с того места, на котором она его прервала, говорить свое. Не знаю, уместно ли здесь слово «разговоры», говорил обычно Илья Григорьевич, а мы его слу­шали и отвечали на вопросы, которые он задавал. Слушали, боясь пропустить слово,— в его рассказах постоянно возникали многие знаменитые люди, опреде­лившие облик нашего века,— его социальные движения, его научные открытия, его искусство, с большинством этих людей он был близко знаком, в его рассказах история словно бы оживала, переставала быть книжной, безликой.