Наверное, молодым людям нынче трудно поверить, что это могло преследоваться как крамола. Но таковы были те «вещдоки», которые предъявил Поликарпов в подтверждение раскрытой им подрывной деятельности некоторых литераторов. На самом деле — это и тогда было ясно — смысл затеянной им проработки заключался в том, чтобы отвлечь литературу от разоблачения культового прошлого.
Услышал я о том, что моя статья в Большом доме (так тогда называли ЦК) осуждена как выступление в лучшем случае ошибочное, если не злонамеренное, на редакционной летучке. Никто из тех, кто уже знал о совещании у Поликарпова, до этого мне слова не сказал. Что было характерно для унаследованных от сталинских времен нравов. Вокруг человека, уличенного столь высокими инстанциями в идейных ошибках, образовывалась пустота. Никто не знал, как развернется дальше дело провинившегося, не потянут ли вслед за ним тех, кто как-то с ним был связан. Конечно, это было уже не то, что при Сталине. Но у тех, кто познал сталинские нравы, в таких ситуациях просыпался былой страх, а главное, оживлялись «птицы ловчие», получившие сладострастную возможность клевать отданную на растерзание жертву.
На совещании в ЦК «Литературку» представлял Евгений Рябчиков, приглашенный Кочетовым в редколлегию большой мастер показухи, певец великих достижений. Не хочу быть ему судьей — за плечами Рябчикова был лагерь, быть может, тяжкий опыт и развернул его в эту сторону. Но что было, то было. Рябчиков с торжеством — поймали вора! — докладывал на летучке:
«ЦК провел чрезвычайно важное совещание, на котором обсуждались вопросы, как исправить ошибки, допущенные в ходе предсъездовской дискуссии (замечу, что моя статья к этой дискуссии не имела никакого отношения. — Л.Л.). В глубоком и серьезном докладе товарища Поликарпова было сказано, что газета «Литература и жизнь», опубликовавшая неправильную статью Федора Васильевича Гладкова, и «Литературная газета», опубликовавшая две ошибочные, неправильные статьи — Хусни и Лазарева,— допустили принципиальные ошибки, которые уводят в сторону предсъездовскую дискуссию».
Рябчикова поддержал другой член редколлегии — Борис Галин. За долгие годы работы в печати он твердо усвоил, как в таких случаях поступать. Он торопился продемонстрировать свою готовность следовать полученным свыше указаниям, он старался изо всех сил еще и потому, что на одной из предыдущих летучек дал маху — очень хвалил мою статью.
Особый страх у Рябчикова и Галина вызвало то, что «Литературка» не успела признаться в допущенных ошибках и покаяться. Ее опередила «Правда», изложив инструктивное выступление Поликарпова в передовой «Высокое призвание советского писателя», написанной в угрожающих тонах и появившейся в тот день, когда у нас шла летучка. А не будет ли это промедление воспринято как несогласие редакции с указаниями, поступившими со Старой площади, не влетит ли за это им, членам редколлегии?
Впрочем, в передовой «Правды» никто из провинившихся не был назван. Материал для столь грозных, далеко идущих выводов очень уж был хлипким: Гладкова как тронуть — он из основоположников, Хусни и Лазарев — слишком мелкие цели для артиллерии такого калибра, да и два волоса не прическа. Но нависшая над литературой ужасная опасность, вызванная зловредной деятельностью не называемых — пусть читатели считают, что их полчища — коварных растлителей доверчивых, наивных художников, характеризовалась без каких-либо смягчений, им «Правда» выдавала на всю катушку.
Что говорить, Поликарпов был великий мастер создавать из ничего шумные идеологические кампании, благодаря которым поддерживалась бойцовская фо^ма у литературных костоломов и не иссякал страх божий у рядовой литературной братии. Я уже был не настолько наивен, чтобы не понимать, что, когда в литературе разжигается очередной инквизиторский костер, любая подвернувшаяся щепка годится — на этот раз попалась под руку моя статья. И все же у меня возникла мысль, что дело не в первом абзаце моей статьи, здесь таится что-то другое. И оказался прав.
Однако это выяснилось лишь через много месяцев, почти через год. Поликарпов через лупу читал мою статью, потому что по бюрократическим ступеням цековского аппарата начало двигаться дело о томе «Литературного наследства» «Новое о Маяковском», дело, к которому Поликарпов в силу некоторых обстоятельств (о них я скажу чуть дальше) отнесся с особым вниманием. Оно шло своим чередом, а тут как раз понадобился материал для другой проработочной кампании (найти его было непросто — опасности, о которой забил в набат Поликарпов, не существовало, она была придумана), ему и вспомнился первый абзац моей статьи, изученной вдоль и поперек, пригодилась и эта щепочка...
Кашу вокруг тома «Новое о Маяковском» заварили два мало кому известных «маяковиста»: Александр Колосков, автор бездарного популярного биографического очерка о поэте, и Владимир Воронцов — и вовсе полнейший дилетант, впоследствии занимавшийся составлением сборника афоризмов, охотно переиздававшегося и даже — случай беспрецедентный — печатавшегося чуть ли не целый год на страницах журнала «Знамя». Редактор журнала Вадим Кожевников хорошо знал, кого надо печатать, что бы ни принес, а кому указывать на порог редакции. Воронцов был помощником Суслова — этим объяснялось все. Несколько раз они, Колосков й Воронцов, выступали как соавторы, скандальную славу приобрели напечатанным в 1968 году в редактируемом Софроновым «Огоньке» очерком «Любовь поэта». Движимые замешенной на антисемитизме ненавистью к Лиле Брик, они поставили себе целью разоблачить ее как злого гения поэта, вытравить из его биографии.
Воронцов и организовал разгром тома «Новое о Маяковском» на самом высоком уровне — состряпано было постановление секретариата ЦК. Хорошо зная своего патрона, Воронцов убедил его, что опубликованные в томе письма к Лиле Брик бросают тень на великого поэта революции. Рассказывали, что высокопоставленного ханжу шокировали концовки писем: «Целую тебя 32 миллиона раз в минуту», «Целую, целую и целую тебя, мой ненаглядный котенок», «Весь я обнимаю один твой мизинец» и т.п. Суслов счел их чуть ли не порнографией...
Постановление секретариата ЦК было плодом невежества и злобы — это было ясно и тогда. Но такие документы не обсуждались и не оспаривались, даже когда были очевидно бредовыми. Полагалось признавать ошибки и каяться, что и пришлось сделать «Литературке». В редакционной статье «Против искажения исторической правды» она секла меня и себя.
Я рассказал о двойной экзекуции моей статьи, потому что эта история, выглядящая сегодня полуанекдотической (тогда, впрочем, не казавшаяся такой уж смешной), вскрывает механику партийного руководства литературным делом. По команде со Старой площади на вольнодумцев, на шагнувших не туда (как я со своей статьей о томе «Новое о Маяковском») наваливались «автоматчики» (этим армейским определением, сменившим сталинское «инженеры человеческих душ», упивались ревнители «идейной чистоты», главные действующие лица всевозможных проработочных собраний и пленумов в Союзе писателей) — пресса, бьющая наповал по намеченным в «сферах» целям, вымуштрованный, запуганный и одновременно наводящий страх цензорско-редакторский аппарат.
«Автоматчики» смыкают ряды
Когда, как в «оттепельные» времена, не удавалось добиться всеобщего и полного послушания силами одних «автоматчиков», в наведении порядка принимало участие самое высокое начальство. Учить писателей уму-разуму призывали соответствующим образом информированного и нацеленного, попросту говоря, науськанного — Хрущева.
Предстоял пленум правления Союза писателей, повестка дня которого — «О некоторых вопросах развития советской литературы после XX съезда КПСС» — была сформулирована таким образом, что он мог быть повернут в любую сторону. Суслов и Поликарпов приложили немало усилий, чтобы на этом пленуме расставить все на намеченные ими места.
За день до пленума (в мае 1957 года) была организована встреча в ЦК некоторых участников пленума с руководителями партии и правительства. На встрече выступил Хрущев, речь которого должна была предопределить и содержание дискуссии на пленуме, и ее главные итоги, и объекты критики. Хрущев, то ли боясь своих верных делу Сталина соратников — через несколько недель на пленуме ЦК произойдет решающая схватка с ними, которую он с большим трудом выиграет,— то ли опасаясь нарастающей волны антикультовых настроений, особенно в среде интеллигенции, а может быть, и того и другого, довольно неуклюже маневрировал, отступая от основных положений своего доклада на XX съезде («...Некоторые товарищи односторонне, неправильно поняли существо партийной критики культа личности Сталина. Они пытались истолковать эту критику как огульное отрицание роли И. В. Сталина в жизни нашей партии и страны и стали на ложный путь предвзятого выискивания только теневых сторон и ошибок в истории борьбы нашего народа за победу социализма, игнорируя всемирно-исторические успехи Советской страны в строительстве социализма»). Перейдя к литературе, Хрущев разнес роман «Не хлебом единым», который, видимо, читал и который, скорее всего, ему понравился («В книжке Дудинцева есть правильные, сильно написанные страницы, но общее направление книги неверно в своей основе»). Еще больше досталось «Литературной Москве», которую Хрущев, похоже, и не раскрывал, может быть, ему показывали соответствующим образом препарированные цитаты. Зловещим Предупреждением прозвучало в речи Хрущева напоминание о недавних кровавых событиях в Будапеште («Мятежа в Венгрии не было бы, если бы своевременно посадили двух-трех горлопанов»).
Можно не сомневаться, что эта речь была изделием сусловско-поликарповского аппарата. Хрущев в данном случае выступал ретранслятором взглядов реакционно настроенного руководства идеологических служб и пригреваемых ими писателей, таких, как Кочетов, Грибачев, Софронов, Соболев, ретранслятором, многократно усиливающим авторитетность их взглядов, они как бы приобретали статус государств