Шестой этаж — страница 25 из 45

Несколько раз по конкретным поводам мы с Радовым схватывались на планерках и летучках с переменным успехом - верх бывал то за ним, то за мной. За этим неизменно стоял все тот же конфликт, все та же проблема. Как-то схлестнулись по поводу заявленного нашим отделом в номер стихотворения Коржавина. После той злополучной реплики «Комсомолки» нам все-таки удалось напечатать еще одно его стихотворение - «Парад ветеранов в Кёльне» - антинацистское, антимилитаристское, номер был посвящен войне, Победе, оно и прошло, морщились, но не возражали. Однако настороженное отношение к его стихам сохранялось. Предложенное нами стихотворение - оно называлось «Наука или утопия?» и обличало обесчеловечивание, попрание личности при помощи обожествляемой новейшей техники - на планерке встретили в штыки.

Первым выступил Радов. Он начал с попреков: отдел литературы из справедливой критики его за оторванность от жизни не делает никаких выводов, молодые сотрудники отдела, предлагая это стихотворение Коржавина, снова подставляют газету под удар. Мыслимо ли сейчас, когда надо всячески форсировать развитие науки и техники в тех областях, которые при Сталине были в загоне, подверглись опустошительному разгрому, выступать со стихами, подрывающими доверие к научному и техническому прогрессу? Да и стихи очень слабые. В таком духе он говорил довольно долго, всячески уязвляя нас за то, что за деревьями литературы мы не видим леса жизни.

Радова дружно поддержали все, вслед за ним повторяли: незнание жизни, слабые стихи, никто не вступился за коржавинское стихотворение. Это единодушие больше всего разозлило меня - я не стал защищаться, а сразу перешел в контратаку. Я сказал, что о качестве стихов вообще говорить не буду, выбив сразу у противников один из главных их аргументов,- конечно, не блеск, но стихи как стихи, на уровне (за этот тактический ход Коржавин на меня обиделся, начал мне выговаривать, но Рассадин и Сарнов на него прикрикнули, втолковав, в чем дело, и он успокоился). Меня волнует другое: само наше обсуждение вызывает у меня большую тревогу. И тревожит меня не судьба стихотворения Коржавина, которое, нет никаких сомнений, с колес напечатает любое из конкурирующих с нами изданий, а то, что участники планерки, люди, практически определяющие содержание газеты, как выяснилось, понятия не имеют о том, что сегодня происходит в нашей духовной жизни, какие идут процессы, какие кипят баталии. Знают ли они что-нибудь о распространившихся в последнее время агрессивных технократических концепциях? Слышал ли кто-нибудь - не читал, а хотя бы слышал - о книге Полетаева «Сигнал», технократический пафос которой вызвал бурные споры в среде научной и технической интеллигенции? Чем объяснить появление в нашей газете статьи Корнелия Зелинского «Научная революция и литература», в которой весьма сомнительные идеи этой книги выдаются за глубокие и смелые обобщения, почему эту статью предварительно не показали нам? Как могли журналисты, постоянно похваляющиеся тем, что держат руку на пульсе жизни, пропустить, не заметить в «Комсомольской правде» статью Эренбурга, защищающего гуманистические ценности от технократического нигилизма, и полемический отклик на эту статью автора книги «Сигнал», в которой он предлагает сбросить культуру, искусство, гуманизм с корабля современности? Неужели в нашей редакции другие газеты читают только тогда, когда в них критикуют отдел литературы?

Я, разумеется, здесь передаю лишь суть своей речи. Говорил я не только горячо и резко, но, видимо, и достаточно убедительно (примеров конкретных было больше, не все я сейчас помню), потому что противники мои смешались, никто не стал со мной спорить. Косолапов, который вел планерку, смущенно заметил: «Да, надо признать, что мы оказались не в курсе дела, прохлопали серьезное явление». Я понял, что моя речь произвела на него впечатление. Он предложил: «Нельзя отделываться от такого серьезного явления стихами, надо подготовить большую проблемную статью. А потом вслед за ней напечатать стихи». Это меня, конечно, не устраивало, победа оборачивалась поражением. Я сказал, что так мы можем оказаться в хвосте событий, надо хотя бы стихами застолбить проблему, они не помеха будущей статье. Косолапов не стал настаивать на своем. Договорились, что стихотворение Коржавина остается в номере, мы снабдим его более или менее развернутым врезом, составленным, так сказать, по мотивам моего выступления, а автор стихов сочинит оптимистическую концовку, смысл которой в том, что технократическим утопиям не дано осуществиться.

Что и было сделано - очень быстро, за час-другой, чтобы не было оснований для жалоб, что мы задержали номер, соорудили от имени автора врез, а он под нашим давлением нехотя написал наспех требуемую концовку:

Нет!

Довольно!

Так не будет, знаю…

И не надо принижать людей.

Самоценна только жизнь живая,

Мертвая природа служит ей.

Забывать про это - нет причины.

Что ни говори, а все равно

Нам дано придумывать машины,

Быть людьми машинам не дано.

Потом, когда мы, Рассадин, Сарнов и я, писали пародию на стихи Коржавина, из чистого хулиганства обыграли в ней эту неуклюжую концовку, Наум надулся на нас и бурчал: «Сами заставили меня дописать никому не нужную концовку, а теперь устроили из этого потеху, меня дураком выставили».

После планерки, еще не остыв, я один на один объяснился с Радовым, выложив ему все, что думал о его попреках и наставлениях, которые - пусть задумается над этим - перекликаются с поликарповскими руководящими выволочками и внушениями, от которых мы уже дышать не можем. В запале, каюсь, я использовал аргумент, который и тогда считал и нынче считаю некорректным. «Слушай, Жора,- сказал я ему, у нас были добрые отношения и разговор в таком тоне был вполне допустим,- смени пластинку. Я на фронте узнал о жизни то, что тебе в твоем обкоме и областной газете не снилось. Запомни это». Он запомнил - не обиделся…

Должен сознаться, что к его знаниям деревенской жизни, которые и тогда и потом оценивались в критике очень высоко, я относился с немалой долей скепсиса. Мне они казались односторонними, основанными по преимуществу на общении с «председательским корпусом», об этой близости Георгий очень любил напоминать. Вольно или невольно выражая взгляды, в лучшем случае ограниченные, а часто и вовсе предвзятые, этих профессиональных «погоняльщиков» нерадивых колхозников, Радов обличал частнособственнические настроения деревенских жителей, их пагубную привязанность к своему приусадебному участку. На этом мы тоже не раз сталкивались…


Третий съезд писателей


Итак, высшее командование газеты было сформировано еще до Третьего съезда писателей, который состоялся в мае 1959 года. Оставался, однако, большой некомплект рядовых, тех, кого на суконном армейском языке на фронте называли «активными штыками», а в телефонных переговорах на передовой - «спичками»: «Подсыпьте «спичек», со «спичками» полный зарез». Комнаты шестого этажа были пусты, работать некому. И как на фронте после тяжелых боев, когда в обескровленные части, которым все-таки приказано наступать, гребут всех подряд из тылов и вспомогательных служб, в газете сколотили бригаду для освещения Третьего съезда писателей - из сотрудников других отделов, из собкоров, вызванных из республик и областей. Меня назначили бригадиром.

Съезд должен был торжественно открываться в Кремле, а затем перекочевать в Колонный зал Дома союзов - работать там. Но все пошло наперекосяк. Говорили, что Хрущев предложил остаться в Кремле, не перебираться в Колонный - может быть, потому, что ему предстояло выступать на съезде. Узнали мы об этом в последний момент, в конце дня - и в завтрашнем номере газеты на первой полосе дали специальное сообщение «О работе Третьего съезда писателей СССР», в котором говорилось: «Заседания Третьего съезда писателей СССР 19 мая и в последующие дни проводятся в Зале заседаний Большого Кремлевского дворца». Уже были напечатаны и розданы делегатские удостоверения и пригласительные билеты - заменить их не успевали. У нас, у «литгазетовской» бригады, в Кремле не оказалось ни помещения для работы, как в Колонном, ни пропусков в комнату президиума. Редактировать и визировать выступления - дело не бог весть какое сложное, но в таких условиях довольно муторное. Все становится проблемой: негде вычитывать и править речи, непросто добывать стенограммы, трудно добираться до выступавших, большая часть которых сидит в президиуме, куда нам хода нет.

Внутренняя кремлевская охрана, бравые молодые люди в штатском, была поначалу шокирована недисциплинированностью писательской публики - во время заседаний входят и выходят из зала, в фойе множество праздношатающихся, оживленно болтающих - такого в этих стенах прежде никогда не бывало. Из их попыток как-то укротить эту писательскую вольницу ничего не выходит, хотя они люди умелые и вышколенные. О чем свидетельствует такой эпизод. На третий или четвертый день съезда, во время той небольшой паузы, когда один оратор уже покинул трибуну, а другой к ней направляется, ко мне подошел один из этих высоких плечистых молодых людей - я сидел с краю, чтобы легче выходить, - и, наклонившись, тихо сказал: «Вас просили позвонить в газету». Как он меня вычислил и отыскал, ума не приложу, но факт остается фактом - отыскал. Наверное, я все-таки как-то примелькался - мне единственному, хоть и не сразу, но все же выдали пропуск в комнату президиума.

Да, в фойе многолюдно и шумно, то там, то здесь вспыхивают споры, слышен смех. Зато на трибуне тишь, гладь и божья благодать, все чинно, выверено, процежено. Поликарповская контора славно поработала, обеспечивая порядок и идеологическую стерильность. Скучно. По-настоящему острых и интересных выступлений совсем мало, на Втором съезде их было больше. Гораздо больше.

И все-таки все занимающиеся в газете освещением съезда в зачумленном состоянии, я неделю почти не спал - днем на съезде, потом до глубокой ночи, а пару раз, когда газета сильно опаздывала, и до утра в редакции. В одну из таких бессонных ночей произошло в редакции смешное происшествие, которое впрочем, в тот момент не очень веселило...