Но вернусь к Инне Борисовой. Для «акклиматизации» в газете ей потребовалось совсем немного времени, она быстро впряглась в редакторскую лямку и тянула ее наравне с другими, не требуя никаких послаблений как единственная леди в мужском коллективе, - когда надо было, сидела в газете допоздна, срочно писала в номер, без посторонней помощи укрощала разбушевавшихся «чайников». И так привыкла к атмосфере мужской компании, что даже научилась не реагировать, пропускать мимо ушей, когда возбужденные спором коллеги переставали следить за чистотой своей речи. Особенно часто крепкие выражения срывались с языка у нашего «внештатника» Наума Коржавина-Манделя. Человек горячий, мгновенно воспламеняющийся, он, войдя в полемический раж, не замечал, где он и кто вокруг него. Эта его слабость послужила поводом для эпиграммы: «Не ругайся Мандель матом, был бы Мандель дипломатом».
Однажды на этой скользкой почве чрезмерно раскрепощенной речи произошла такая история. Один из авторов, частенько посещавших наш «клуб», ныне известный искусствовед; человек воспитанный, с подчеркнуто интеллигентными манерами, услышав, какие выражения идут в ход в присутствии Инны, пришел в ужас и, когда Инна вышла из комнаты, отчитал всю братию за распущенность, хамство, недостойное джентльменов поведение. Он возмущался так искренне, стыдил так горячо, что джентльменам стало неловко, они были смущены. Через несколько дней, снова появившись в редакции, строгий блюститель чистоты речи и нравов ввязался в какой-то очень жаркий спор и распалился до такой степени, что в сердцах выругался. Все в изумлении замерли. Инну, привыкшую к постоянному гвалту, непривычная тишина заставила оторваться от рукописи. Она удивленно подняла глаза - что случилось? Раскаявшиеся было джентльмены в этот момент избавились от чувства вины, молча один за другим они прошествовали к побледневшему, готовому сквозь землю провалиться падшему ангелу и стали злорадно пожимать ему руку. Раздался взрыв хохота, потрясший весь шестой этаж…
После «Литературки» Инна Борисова много лет работала в «Новом мире» и по сей день там работает. При Твардовском Ася Берзер и она были теми кариатидами, на которых держался отдел прозы журнала, через их редакторские руки прошла вся лучшая «новомирская» проза. Александр Солженицын, познакомившийся с Борисовой, когда она уже работала в «Новом мире», пишет о ней в «Бодался теленок с дубом»: «...Инна, под внешним обликом просто хорошенькой женщины - твердая, самообладательная, наблюдательная и хорошо понимающая, что к чему…» Я, знавший Инну по работе в «Литературке», могу лишь подтвердить эту характеристику…
Так получилось, что не только Борисова, большинство новичков, пришедших в наш отдел, были питомцами Московского университета. Владимир Турбин, с которым мы в университете учились на одном курсе, а тогда он уже был преподавателем на филологическом факультете, прислал ко мне своего дипломника Владимира Стеценко, рекомендуя написанную им рецензию для публикации, а его самого в качестве сотрудника. Рецензию напечатали, а Стеценко взяли к нам в отдел. Правда, потом выяснилось, что настоящего вкуса к газетной работе у него нет, он был медлителен, общий азарт был ему чужд, писал он мало и вскоре после того, как я ушел из газеты, откочевал сначала в журнал, а затем в издательство.
Похожая история произошла с Георгием Владимовым. Он обратил на себя внимание несколькими умными и острыми статьями, и мы позвали его в газету. К сожалению, в редакции он не прижился, томился, скучал, редакционными заданиями тяготился, даже тогда, когда это была его собственная статья, вернее, статья, которую он подрядился написать, все равно тянул и тянул резину. Через несколько месяцев Владимов ушел - «развод» был без взаимных обид и попреков, абсолютно мирный, сохранились самые добрые отношения. Трудно сказать, почему газета не пришлась ему по душе. Скорее всего, дело было в том, что он начал писать прозу, считал это своей главной жизненной задачей, работа же в редакции ему мешала, слишком много надо было отдавать газете не только времени, но и душевных сил. Вскоре после ухода вместо обещанной статьи принес рассказ. О чем он был, не помню, помню, что под Хемингуэя…
Университетского происхождения «кадром» был и Феликс Кузнецов. Он стал еще одним заместителем Бондарева. После университета Кузнецов года два проработал в одном из совинформовских журналов, предназначавшихся для зарубежных читателей, - это было литературное захолустье, и когда ему предложили перейти й «Литературку», охотно согласился. Его появлению я обрадовался, оно облегчало мне жизнь, сделало ее свободнее, до этого я и шага не мог ступить из «лавки», трехдневная командировка была почти неразрешимой проблемой, даже отпуск мой перенесли на неопределенное время. Мы с Кузнецовым поделили обязанности, установили «сферы влияния», хотя границы были произвольными и прозрачными и такими оставались до конца нашей совместной работы.
Самым молодым сотрудником отдела оказался Станислав Рассадан. Он тоже выпускник университета, всего несколько месяцев проработал в отделе писем издательства «Молодая гвардия», занимаясь мало результативными поисками жемчужных зерен в «самотеке»,- «в грамм добыча, в год труды». В Рассадине поражала ненасытная жадность к литературной работе, писать он готов был днями и ночами. В газете он стремительно набирал опыт, очень быстро стал настоящим профессионалом.
Из нашего обихода ушло слою «самородок», оно утратило свой смысл в 30-е годы: почти вся наша интеллигенция той поры состояла из интеллигентов в первом поколении, но это были в массовом исполнении «выдвиженцы» и «образованцы», отнюдь не «самородки». Откуда у мальчика-сироты (отец погиб на фронте, мать умерла, когда он был школьником), выросшего в доме-развалюхе на московской окраине за Черкизовом, в одном из Зборовских переулков, в доме, где и книг, похоже, не было (а ведь человека подталкивает к его призванию прежде всего домашняя библиотека), такой страстный интерес к литературе? Вырастившая его неродная бабушка, напоминавшая мне добрых и мудрых горьковских старух, по-моему, едва-едва знала грамоту. Рассадин поразительно много успел за школьные и студенческие годы, в газету он пришел человеком глубокой и, я бы даже сказал, рафинированной культуры.
Кажется, Коржавин, который сразу очень расположился к Рассадину, как-то назвал его «Малолеткой». В характере Станислава действительно было что-то неистребимо детское: то, чем он в данный момент был увлечен, становилось обожаемой игрушкой, то, над чем работал, поглощало его полностью, он был по-детски нетерпелив, хотел, чтобы его желания осуществлялись сразу, немедленно, по-детски радовался своим первым публикациям, обижаясь, нередко по сущим пустякам, по-детски надувался. Прозвище это - «Малолетка» - надолго, почти до его седых волос закрепилось в нашей компании за Рассадиным. Но в нем не было ничего для него обидного, не было возрастного высокомерия старших.
Возрастная иерархия у нас стерлась очень быстро - и не только потому, что все стали на «ты», но и по самой сути сложившихся отношений. Очень сдружились, например, наш «внештатник» Борис Балтер, самый старший из нас, ему было сорок, и тот же Рассадин. И дружба эта была на равных. Отсутствие внутреннего ощущения возрастной разницы приводило даже к комическим ситуациям. Однажды в каком-то споре Балтер стал обличать тех, кто в войну отсиживался в тылу, совершенно не замечая, что его гнев - «все вы» - обращен и на тех, кто по возрасту никак не мог служить в армии. Рассадин, указывая ему на это обстоятельство, заметил насмешливо: «Если ты имеешь в виду меня, то я действительно тогда еще отсиживался на горшке».
Когда вели предварительные переговоры с Рассадиным, в разговоре всплыло что нам нужен сотрудник, который занимался бы поэзией, отбором и публикацией стихов. Рассадин сказал, что один из его сослуживцев в издательстве, работающий в редакции братских литератур, молодой поэт, кажется ему очень подходящей кандидатурой на это место. Этого молодого поэта пригласили прийти познакомиться. Помню первое впечатление; какое-то удивительное изящество в жестах, в манере держаться. Он производил приятное впечатление, этот сдержанный, немногословный - любителей витийствовать, отчаянных спорщиков у нас уже было предостаточно,- с грустными глазами и неожиданно быстрой улыбкой парень. Выяснилось, что он фронтовик, что он, Бондарев и я одногодки, что в нашей военной судьбе немало общего (потом мы узнали о его трагедии - отец расстрелян, мать долгие годы пробыла в лагере и ссылке). Спросили, чьи стихи он любит,- вкус у него был хороший. Где учился? «Окончил Тбилисский университет. А вообще с Арбата, грузин московского розлива»,- пошутил он. Это был Булат Окуджава.
При переходе его и Рассадина в «Литературку» вдруг возникли осложнения: заартачился директор «Молодой гвардии», до этого не замеченный в симпатиях к ним, ударился в амбицию - с какой стати он должен отдавать «Литературке» сразу двух сотрудников. Каким-то образом наше начальство уладило дело: Рассадин и Окуджава были оформлены в один день, одним приказом.
На первых порах Булат оказался в довольно сложном положении. Он попал как бы в двойное подчинение, у него был второй, то ли основной, то ли дополнительный шеф, внештатный член редколлегии Владимир Солоухин, который с кочетовских времен курировал поэзию, определял, какие стихи печатать, а какие нет. Сразу же выяснилось, что вкусы у них разные, оценки расходятся, очень быстро дело дошло до конфликта. Вопрос был поставлен на редколлегии, и с «двоевластием» покончено: Окуджава подчинялся только нам, стихи входили в число материалов, которые планировал и отстаивал на планерках наш отдел…
Через некоторое время, когда мы стали уже командой, сблизились, у меня дома по какому-то поводу, а может быть, и без повода - просто охота была собраться вместе и за стенами редакции, были запланированы посиделки, а точнее, то, что в прошлом веке называлось прекрасным словом пирушка. Подошел ко мне Рассадин: «Слушай, Булат не только пишет стихи, но сочиняет прекрасные песни. И очень хорошо поет. Попроси его взять с собой гитару. Не пожалеешь». Булата особенно упрашивать не пришлось - это было время, когда он пел не только для слушателей, но и для се