В предсмертном письме Фадеев не вспоминал о «Черной металлургии», но, без всяких сомнений, мысль о крахе своей писательской судьбы, о непоправимо загубленном таланте толкала его к самоубийству. Вот что он пишет: «...Меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плелся под кладью бездарных, неоправданных, могущих быть выполненными любым человеком, неисчислимых бюрократических дел».
Письмо Фадеева - обвинительный акт тем, кто вершил судьбами общества и культуры. Обвинения его обоснованны и справедливы, но нет в нем и тени покаяния. Себя он, подводя итог жизни, не судит, своей вины за беды, причиненные не только другим людям, но даже самому себе, не ощущает. Недовольство собой и нежелание судить себя, приводившие к запоям, сделки с совестью, тщеславие и слабодушие, боязнь оказаться не в фаворе, утратить власть (не своего слова, обращенного к читателям, а деятеля, руководящего литературной жизнью) - все это выливается в обиду, которая жжет его и в предсмертные часы: «Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение уже 3-х лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять». К такому обращению Фадеев не привык - вспомним, что когда после ареста Кольцова он написал Сталину, тот его через несколько дней принял.
Предсмертное письмо Фадеева многое проясняет, многое открывает в его характере и судьбе. Но тогда, когда мы услышали о его самоубийстве, мы могли только гадать о содержании письма, которое он оставил правителям страны…
На утренней планерке было сказано: под фадеевские материалы отводится вся первая полоса. Нужно организовать отклики, кандидатуры должны быть предварительно согласованы с руководством газеты: «Никакой самодеятельности!» Не прошло и часа - новое указание: фадеевские материалы уходят на третью полосу. Казалось бы, какая разница, но газетчикам ясно: значение утраты и тон освещения случившегося понижаются, другого характера должны быть отклики, иным состав их авторов. Пока обсуждаем что да как, - новая команда: третья полоса не целиком, а только три колонки. Значит, ранг события снижен еще больше, да и отклики вряд ли поместятся - место, которое займут официальные материалы, останется прежним. Мы понимаем, что мудрит и крутит не руководство газеты, ему самому советуют или указывают, что в данных обстоятельствах одно и то же, сверху и похоже, что не с улицы Воровского, где размещается правление Союза писателей. «Никакой самодеятельности!» - это относилось, видимо, не только к нам, нижним чинам. Но и этим дело не кончается, свистопляска команд продолжается: никаких откликов, печатаются только официальные материалы, которые передаст ТАСС. Тем временем уже звонят писатели: некоторые написали, другие вызываются написать - всем отказываем.
Наконец, приходят тассовские материалы: сообщение «От Центрального Комитета КПСС»; под заголовком «Видный деятель советской культуры» - нечто в жанровом отношении совершенно непонятное - то ли «объективка», то ли статейка для «Спутника агитатора» (кто-то высказывает резонное предположение - это подготовленный для руководителей партии и правительства некролог, которое взбешенное начальство не стало подписывать); медицинское заключение. Материалы производят тягостное впечатление. Бросается в глаза явная ложь: там говорится, что Фадеев покончил с собой во время очередного запоя. А мы точно знаем, что последний запой был в конце сентября прошлого года, когда у нас печатались его «Заметки о литературе», после этого он довольно долго лежал в больнице. Все, кто его видел в последние дни, а его и в Москве и больше всего в Переделкине видело довольно много людей, в один голос утверждают, что он был совершенно трезв. Нельзя было в полученных из ТАСС материалах не заметить и не очень скрываемую тенденцию во что бы то ни стало дискредитировать Фадеева, представить его забулдыгой, который в последние годы уже был конченым человеком, писать не мог, своих общественных обязанностей не выполнял. Это стремление очернить, опорочить покойного, к тому же грубо, топорно выраженное, - по своей сути совершенно безнравственное - свидетельствовало, нам это сразу стало ясно, что письмо Фадеева у тех, кому оно было адресовано, вызвало приступ ярости, помутивший разум…
Все полученные материалы набраны и поставлены на третью полосу. Вскоре, однако, последовало из ТАСС предупреждение ждать возможных поправок. Это означало, что номер газеты нельзя подписывать в печать до получения этих поправок или до того, как будет дан «отбой», поступит сообщение, что поправок не будет. Потом в редакции рассказывали, что одна из ведомственных газет - запамятовал какая - прозевала предупреждение ТАСС и напечатала материалы в их первоначальном виде.
Только вечером - номер поэтому задерживался - начали из ТАСС «капать» поправки - не все сразу, с паузами - это был процесс, где-то велась редакторская работа, проходившая, видно, непросто. Поправки все-таки были в сторону смягчения. Начальство, как говорят на флоте, стало, хотя и неохотно, отрабатывать задний ход. Произошло это после того, как Мариэтта Шагинян то ли в ЦК, то ли руководству Союза писателей закатила большой скандал (что-что, а это она умела делать, я несколько раз был тому свидетелем), уличая авторов официальных материалов в передержках, лжи, намеренном шельмовании покойного. Однако конечная - после всех поправок - тональность опубликованных документов все равно проработочная, пышущая злобой: «В последние годы А.А. Фадеев страдал тяжелым прогрессирующим недугом - алкоголизмом, который привел к ослаблению его творческой деятельности. Принимаемые в течение нескольких лет различные врачебные меры не дали положительных результатов. В состоянии тяжелой душевной депрессии, вызванной очередным приступом болезни, А.А. Фадеев покончил жизнь самоубийством».
Кстати, когда в следующем номере печатались материалы о похоронах Фадеева - триста строк на той же третьей полосе, единственный отклик, который газета поместила, был написан Мариэттой Шагинян - либо и на этот раз не могли выдержать ее напора, либо предложили ей выступить, чтобы сгладить произошедший скандал.
После всех малопристойных траурных сообщений гроб с телом Фадеева был, однако, выставлен в Колонном зале Дома союзов - самый высший разряд государственных похорон, туда как ни в чем не бывало явились руководители партии и правительства. Рассказывали потом, что в комнате президиума кто-то из них - кажется, Ворошилов - произнес патетическую фразу, предназначавшуюся для распространения в писательской среде: «Что вы делаете, вы ведь не в себя, а в нас стреляете!» Значит, если бы только в себя, то еще куда ни шло…
На похоронах Фадеева мне запомнились два человека. Борис Пастернак (он не взял с собой писательское удостоверение, по которому пропускали в Колонный зал, и мы его проводили) - было видно, что он потрясен случившимся, да он и сказал об этом нам, незнакомым людям. И Константин Симонов с почерневшим, обуглившимся лицом - то были следы не просто печали, а сердечной муки. Так во всяком случае мне тогда показалось…
«Литературка» при Симонове и при Рюрикове
Я работал в «Литературке» при трех главных редакторах, при трех разных «режимах», при трех составах редакции - и все это за шесть лет. Смена главного редактора неизбежно влекла за собой не только изменение курса газеты (главным образом по отношению к тому, что происходило в литературе и искусстве, но за этими процессами уже ясно просматривались определявшие их глубинные политические проблемы трудно наступавшей «оттепели», все углублявшийся раскол общества на сталинистов и антисталинистов), но и смену стиля внутриредакционной жизни, атмосферы, правил поведения. Происходило обновление не одной лишь редколлегии (из подписывавших газету только три человека сохранились все эти годы - Валерий Косолапов, зам. главного редактора, Георгий Гулиа, то курировавший какой-то конкретный участок редакционного поля, то не имевший определенных обязанностей, Борис Леонтьев, шеф международного отдела), но и сотрудников, почти поголовное в отделах литературы и искусства, здесь, как в пехоте после тяжелых боев, мало кто уцелевал. Преемственность, столь необходимая в любом деле, - и в газете тоже, - осуществлялась за счет нерушимости международного отдела, в котором почти ничего не менялось, скорее всего потому, что перемены, происходившие в жизни страны, сюда почти не докатывались, внешнеполитические критерии и оценки, если и менялись, то исключительно по команде сверху - именно таким образом были восстановлены отношения с Югославией (тут же появился пародийный куплет: «Дорогой товарищ Тито, ты теперь наш друг и брат, нам сказал Хрущев Никита: ты ни в чем не виноват»). Стиль же, подходы, глобальное обличение всего, что происходило за «железным занавесом», полностью сохранялись.
Не только тогда, когда я пришел в газету (года через полтора после того, как Симонова сменил Рюриков), но даже после Рюрикова, при Кочетове - и не в коридорных разговорах, а на планерках и летучках - то и дело вспоминали с укором: «А вот при Симонове…», вспоминали о той поре, как о золотом веке газеты. Симонов создал писательскую газету нового типа, не ограничивающуюся, как это было до этого на протяжении многих лет, лишь делами литературы и искусства, а наравне с ними занимающуюся широким диапазоном проблем жизни - от качества ширпотреба (во время предпринятой при Маленкове, но не осуществившейся попытки перекачать часть средств из группы «А» в группу «Б» газета ввела, например, рубрику «Рецензии на вещи») до быта в провинциальных рабочих общежитиях (был опубликован цикл отлично написанных на эту тему очерков Владимира Михайлова).
«Литературка» стала главной трибуной писательской публицистики, продемонстрировала возможности этого жанра, его общественный потенциал. В сущности, «Литературка» тогда была единственной газетой, имевшей свое лицо. Все остальные обычно наполовину, а порой и целиком заполнялись тассовскими материалами, да и в собственных в той или иной степени повторяли официальные - уже это делало их неотличимо похожими друг на друга. «Литературка» - пусть в определенных, не очень широких гра