И еще странно, что Веньку это ни капельки не удивило.
— Набирай очки, — сказал незнакомец. — Докажи, что выбор правилен.
И исчез, что Веньку также не удивило. Он знал теперь, что это не человек вовсе, а земная ипостась некоего могущественного существа по имени Гыга, что главное в жизни — это собственное благо, ибо никто кроме тебя за тебя не порадеет, даже пальцем не пошевелит, что при достижении собственного блага не нужно стесняться в выборе средств — никто из великих в выборе средств себя не ограничивал, и что, наконец, набирать очки — это как раз и означает преодоление в себе глупой воспитанности, этой замшелой, заплесневелой нравственности, которая становится неприступным барьером в процессе достижения цели…
Дома все уже перебрались на кухню, курили. Дым стоял — хоть топор вешай. Будут теперь до двух ночи балаболить, не заснёшь толком, потом начнут посуду таскать, греметь, навалят полную раковину, а утром — Венька, ты что же, парень, давай мой, пожалей мать. Это непременно скажет вставший по малой нужде опухший от самогона папаня.
Дрыхнуть придется на полу, в комнате Кирилла, поскольку гостиную займут пензюки. И чего они сюда ездят? Мёдом, что ли, столица-то намазана? Повадились. Шугануть разок-другой, глядишь, и отвадятся.
Из гостиной сквозь неплотно закрытую дверь несло протухлым винегретом.
Коробило абсолютно всё.
Венька пошел на кухню, сказал раздраженно:
— Спать сегодня будем? Или как?
— Цыц, сопляк, — привычно бросил папаня. Выпивши он всегда был омерзительно груб. — Будет еще тут старшим указывать. Пошел вон.
Тут Олег Васильевич малость перегнул, не проявил гибкость. Не разглядел в сопляке зверя.
Этот зверь-то и прыгнул, схватил за кисть, привычно вывернул руку, так что старший Рапохин с размаху въехал носом в тарелку с огурцами. Дядя Коля взял сзади железными пальцами за локоть, Венька отмахнулся, не глядя, попав пензюку опять же в нос. Вот ведь жизнь-шутница — самыми уязвимыми местами у двух приятелей оказались их носы.
Маманя заголосила было, но тут на кухню в одних плавках вломился Кирилл, обнял брата, у которого перед глазами плавала кровавая пелена, и увел в комнату.
Венька шел послушно (он всегда слушался Кирилла — это сидело у него в печенках) и испытывал чувство глубокого удовлетворения, так как знал, что поступил правильно. Набрал первые очки. Об этом его оповестил Гыга. «Правильно, Венька, — сказал при этом невидимый Гыга. — Чем хуже, тем лучше. Плохо — это в конечном итоге хорошо, это как лбом об стенку, когда в голове проясняется и всё встаёт на свои места. В этом мире надо быть реалистом. А быть добреньким — это фу, это мерзость, это туши свет, от этого блевать тянет».
Кирилл быстренько организовал на полу постель и уложил что-то бормочущего, бывшего явно не в себе Веньку спать. Откуда ему было знать, какие мысли бродят в голове брата.
Глава 5. Леонид Петрович
На следующий день, а проснулись поздно, все чувствовали себя не в своей тарелке. Женя вымыла посуду и уехала к себе в Бибирево, пензяки, выпив кофе, отправились в Лужники на вещевой рынок. Кстати, с носом у Николая было в порядке, только малость чесался. Что касается алкогольного выхлопа, присущего чете, то почитай три четверти москвичей с утра являлись обладателями подобного выхлопа, а поскольку на дворе была суббота, многие уже в меру сил освежили его.
Рапохины (Кирилл с утра пораньше умотал на работу) остались одни. Отец Веньку в упор не видел, мать хоть и разговаривала, но сдержанно. Веньке же на это было глубоко наплевать. Всё было сделано правильно, наглеца, каковым показал себя отец, нужно было проучить, а то, что при этом перепало дяде Коле — сам виноват. Не лез бы, не перепало.
Венька, большой, загорелый, перевитый мышцами, ходил по дому в одних трусах, босиком. Пластырь он уже снял — оказалось, что рана затянулась. Удивительное, надо сказать, дело, ведь она была достаточно глубока.
Позавтракав с баночкой Очаковского пива, отец ушел в спальню, где включил переносной телевизор. Тот был хоть и маленький, но зверь, орал на всю квартиру, а картинка на нем была четкая и яркая, с сочными цветами, лучше, чем на «Рубине» в гостиной.
Итак, телевизор верещал, как недорезанный, и Венька пошел на кухню жаловаться матери. Почему-то с отцом не хотелось связываться.
Тут нужно сделать отступление и объяснить, что Олег Васильевич в ночной ситуации себе ни в чем не изменил, не виноват же он был, в конце концов, что в собственном доме чувствовал себя хозяином и привык осаживать отпрысков сызмальства. Чтоб не баловались, чтоб знали, кто здесь бугор, а кто пешка, чтоб почитали. И всегда всё было нормально, детки не обижались, знали своё место, слушались с первого раза, и потом, когда выросли, всё осталось по-прежнему: отец был строг, сыновья послушны. И никогда ничего не возникало, никогда не было разногласий, напротив, все были дружны, особенно если учесть цементирующую, амортизирующую роль Людмилы Ильиничны. И вот на тебе — сорвалось. Нет, тут, конечно же, всё дело было в Веньке.
Людмила Ильинична сидела за кухонным столом и рыдала. Перед нею стояла чашка кофе, в пепельнице курилась сигарета.
— Мам, — хмуро произнес Венька с порога. — Ты б сказала папику, чтоб телек приглушил.
— Зайди, Вениамин, — насморочным голосом велела мать. — Сядь.
Венька сел рядом на табуретку, начал шлепать ногою об пол.
— Прекрати, — сказала Людмила Ильинична, вытирая платочком глаза. — Что случилось, Веня?
— А чо? — бесшабашно спросил Венька.
— Тебе не стыдно?
— А чо?
— Значит, по-твоему, всё правильно? Так?
Венька пожал плечами.
— Иди у отца проси прощение, — сказала мать.
— Нет, — твердо ответил Венька.
Глаза у матери мгновенно наполнились слезами, слезы, выплеснувшись, поползли по щекам, губы задрожали, как у маленькой.
Нет, не мог Венька видеть этого. Вскипела злость — что это она тут нюни распускает, потом возникла жалость. Господи, да не было же на свете никого роднее.
— Мам, не надо, — попросил Венька, чувствуя, как от тоски сжимается сердце. — Ну, пожалуйста.
— Ты никогда не был жестоким, мой мальчик, — сказала она и всхлипнула. — Что же это такое-то?
— Всё-всё, мам, закончили, — торопливо заговорил Венька, пытаясь заболтать, забалаболить её горе. — Я извинюсь, ты не думай. Всё в порядке. Вот смотри, — повернувшись, он показал ей шрам на пояснице. — Это меня вчера. Уже заросло. Здорово, да? А вот, погоди-ка.
Не теряя темпа, он сбегал в Кириллову комнату, принес 200 долларов, положил на стол перед матерью.
— Живём, да? — радостно сказал он. Его просто распирало от радости. — Ты не думай — это честно заработано.
— Молодец, — сказала мать, ошеломленная его напором. — Это сколько же в переводе-то будет?
Она уже и забыла плакать.
Венька быстренько посчитал. Оказалось, что много.
— Шрам не из-за этого? — спросила мать.
— В какой-то мере.
— Ой, смотри, Венька, — сказала мать. — Не лез бы на рожон-то.
— Был бы рожон, — ответил Венька. — А-то так — шваль подколодная.
— Ладно, — мать вздохнула. — Денежки весьма кстати. Они всегда кстати. Иди отца-то порадуй. Но сперва прощения попроси.
Венька так и сделал. И какое-то время был доволен собой. До тех пор, пока невидимый Гыга, въедливый и зажимистый, как всякий бухгалтер, скупердяйским голосом не сообщил ему, что на жалости он, Венька, потерял 78 % набранных очков. Жалость-то — она штука расточительная, влетает в копеечку, в том смысле, что думать надо, прежде чем жалеть.
Это было как снег на голову, как гром среди ясного неба, как серпом по пальцам.
Короче, Венька быстренько отрезвел, стал холоден и расчетлив.
Оставшуюся часть субботы и всё воскресенье он провел на пляже в Серебряном Бору, где нашел глупую фигуристую «телку», которая кормила его мороженым и разными печеньями. В понедельник после работы он допоздна шлялся по улицам, домой вернулся лишь ночевать.
Пензяки, видя такое дело, сочли, что всему виной они, и быстренько укатили в Пензу, но это ничего не изменило.
Во вторник, отработав свои часы, Венька вновь пошел шляться по городу. Купил два пирожка, сжевал их. Совесть не мучила ни капельки, он как бы откупился, отдав матери 200 долларов. Опять, как вчера, он выбирал сомнительные, глухие, не внушающие доверия места, равнодушно проходя мимо нищих, мимо валяющихся под забором пьяных, которых деловито обчищали такие же алкаши, мимо насилуемых женщин, мимо избиваемых в кровь интеллигентов и порой с удовольствием давая в морду тем, кто задирался к нему. Таких, правда, было мало, смущало каменное Венькино лицо и безжалостные глаза.
Гыга деловито приплюсовывал очки. Наконец, он, по-прежнему невидимый, сказал:
— Ну, что ж. Пожалуй, ты набрал достаточно.
Голос могущественного Покровителя прозвучал в Венькином мозгу в тот момент, когда он подходил к собственному дому. У него будто крылья за спиной выросли. Мигом, не дожидаясь лифта, который где-то застрял, он взлетел на шестой этаж, открыл дверь.
Было около двенадцати ночи. Что-то назревало, он это чувствовал. После таких слов непременно должно было что-то произойти. Немедленно, сейчас же.
И это что-то произошло.
Навстречу из кухни вышла мать, посмотрела в горящие Венькины глаза, в которых прыгали чертики, вздохнула и, протянув Веньке бумажку, сказала:
— Вот, сынок. Просили позвонить.
И ушла в спальню, не стала себя навязывать.
На бумажке было написано:
— Курепов Леонид Петрович.
Далее следовал номер телефона.
Телефонных аппаратов в доме было три: в коридоре, на кухне и в родительской спальне.
Венька прошел на кухню, набрал номер. После трех гудков кто-то снял трубку и сказал: «Слушаю вас». Это был голос спасенного Венькой депутата.
— Леонид Петрович? — сказал Венька, слыша, как колотится сердце. — Это Рапохин.
— Привет, старик, — отозвался Курепов. — Хорошо, что позвонил. Есть работа, старик, на постоянной основе. Я думаю, тебе понравится.