илком и тем опорочить мирской выбор. Так повелось изначально, так вершилось повсеместно.
Сами же выборы старосты и всех земских исполнителей — целовальников, окладчиков, сборщиков, приставов-десятских, что надзирали за своими десятнями, на которые были поделены посады, — обычно приходились на Новый год, начинавшийся первого сентября. К урочному сроку, как водится, все уже было прикинуто да обтолковано, и на сходах выборщиков редко возникал разлад.
Единодушия выборщики чаяли и на сей раз.
Слух о желании посадских избрать своим старостой Кузьму Минича не был досужей байкой. Доброй славой Кузьма пользовался и на торгу, и среди тех, кто был с ним в походах. И слух тот усилился после одного примечательного случая, весть о котором содруженики Кузьмы с воодушевлением разнесли по дворам Нижнего посада.
Приключилось то ввечеру, когда Кузьма и Фотин, позванные по-соседски бобылем Гаврюхой на толоку, вместе с другими гаврюхиными помощниками благополучно завершили работу. Дело для сноровистых рук было нехитрое. Резво раскатали осевший сруб бобыльей избенки, заменили три нижних гнилых венца на крепкие — из свежего лесу, собрали строение наново, как и было, в обло и навели стропила. Прочее оставили на долю самого хозяина: утлая избенка без подклета уже не требовала сторонних усилий.
В ожидании угощения, — стерляжьей ухи, которую на костерке готовила Настена, работники уселись на старые бревна. Помимо Кузьмы с племянником, были тут посадские мужики Потешка Павлов да Степка Водолеев, мелкий рыботорговец Демка Куминов, а также стрелецкий десятник Иван Орютин да стрелец Якунка Ульянов, с коими бобыль свёл дружбу еще в муромском походе, и вездесущий старик Подеев — коренной нижегородский народ, свойский.
Довольный успешным завершением дела, Гаврюха от души потчевал приятелей бражкой, обходя каждого с деревянным ковшом.
Но питье не занимало посадских, они налаживались на разговор с Кузьмой о его затее скликать вселюдское ополчение. Конечно, лестно им было, что Минич не погнушался их кругом, но больше допекала всех одна мысль: пристало ли посадским людишкам выставляться, коли на то знатные да служилые есть?
Никакой важный разговор не заводился впрямую, приличествовало подбираться к нему исподволь. Обычай и теперь не был нарушен. Считавший себя на толоке вторым после Кузьмы, Иван Орютин, наблюдая, как Настена бережливо сыплет соль в уху, словно бы невзначай, но с явным умыслом выбраться на главную колею, подкинул Кузьме совсем немудреную загадку:
— Что благо: недосол аль пересол?
— Мера, — пытливо глянул на Орютина Кузьма.
— А как мерить? — с вызовом вскинул кудлатую бородку десятник. — Что одному солоно, другому пресно. У каждого, чай, своя мера. Равного ни в чем нет. Поелику в равном — вред и пагуба.
— По-твоему выходит, кажный токо за свое ревнует? Инако не быть? — угадав, куда нацелился Орютин, и заступно упреждая ответ Кузьмы, спросил Водолеев, рослый волосатый мужик из честных бедняков-оханщиков, не единожды битый на правежах.
— Вестимо. Уготовано эдак. Ужель, к слову, стрельцы тяглецам ровня?
— Тож бояры, — набычился Водолеев. — Неча вам с нами делить, неча и меряться…
— А скажи-ка, Кузьма Минич, прибыльно ли ноне соль добывать? — напористо влез в разговор простоватый, но до крайности самолюбивый Куминов, который не переносил никакого мудрствования, а потому, раз было упомянуто о посоле, захотел перетолковать и про саму соль:
— Кому как, — в задумчивости обратился Кузьма вовсе не к Демке, а к Орютину. — Кому река — по брюхо, а кому — по уши. Да не по своему росту глубь реки меряют.
— Так я ж не про реку тебя! — в недоумении подосадовал Куминов, не дав другим рта раскрыть. — Накладно, слышь, соляные места сыскать?
— Соляные? — улыбнулся Кузьма, видя, что ему не отвязаться от упрямца. — На то верные приметы есть. Вот и Фотин их, небось, знает, даром что, ак и я, балахонец. — И тут же окликнул Фотинку, что торчал у костерка подле Настены. — Эй, красный молодец, поведай, где соль водится!
— Дак проще простого, — деловитым баском отозвался Фотинка, пытаясь всем видом показать, что приглядывал за костром, а не за девкой. — Избирай, вишь, мелкий ельник, а то березник, низи да болотца. За скотиною примечай: повадливы коровы да овцы солену земельку лизать. Берешь оттоль глину — и на огонь: потрескиват — стал быть, соль в ей. По ручьям тож гляди, по проточинам — у соляных-то на бережках белесо, что иней лег. Да и соляной дух пахуч — нюхом учуешь.
Мужики насупились, потеряв охоту к разговору. Сбил их с панталыку Куминов своей солью. Не зря прозван благонравным. Все на обыденное сведет зануда, на суетное. Лучше уж переждать, когда уймется, а то сызнова испортит затеянную изначально беседу.
Нахлебавшись духовитой и жирной ухи, посадские все же смогли вернуться к спору. Благо, Демка не мешал, сыто задремывая на травке.
— Стрельцам о всяку пору сносно: получил жалованное да прокорм — и в ус не дуй, — завел на сей раз Водолеев.
— Вота они и кобенятся.
— Не скажи, — уже без прежнего пыла возразил отяжелевший от еды Орютин. — Служба у нас собачья. А жалованья, сколь помню, николи в срок не получали. Торговлишкой да огородами держимся. И заслуги наши не в зачет. Я вот допрежь одиннадцать годов на посылках да в объездах, да в дозорах, да на стенной сторожбе, да в карауле у Съезжей воеводской избы, да в походах на воров в простых стрельцах маялся. Помыкали мною кому не лень. А что выслужил? Каки права?
— Нонь сам другими помыкаешь. — То-то вознесся!
— Да погодь ты, — слегка осерчал Орютин. — Я к тому, что нет у нас своей воли, службой повязаны. Укажут начальные: «Стой!» — стоим. Укажут: «Ступай!» — тронемся. А коль всполошится посад — что будет? Бунт. Самочинство. Како тут с вами сплоченье? Вас же и усмирять пойдем.
— Не все у нас схоже мыслят, — вперекор старшому внезапно подал голос Якунка Ульянов. — Смута водится и середь нашего брата. Верно, ины носом в свои огородишки уткнулися и ублажены. Воевода, вишь, дремлет — им тож поблажка. Ан не все так-то. Чего таишь, Иване? — осмелев, качнулся он к Орютину. — Драчка и промеж нами затевается, уж и бердышами махалися.
— Кто махался, тот в яму под Съезжу избу посажен. И ты, знать, хошь? — строго свел брови Орютин.
— Баяли калики перехожие, что-де в Арзамасе поколотили стрельцов пришлые, — вклинился прибиравший за едоками Гаврюха. — За пахотных мужиков вступилися стрельцы да боком им вышла заступа.
— Слыхал и я о том, — мрачно сутулясь на бревнах, подтвердил Потешка Павлов. — Смоленских битых дворян подмосковны троеначальники там землею наделили. Да землею-то занятой. Впервой ли таки сшибки, раз кругом нескладуха? Одни по грамоте Шуйского сели на поместье, друга в тое наделы по указу расстригиному заявилися — первых поперли, а на расстригиных-то уж третьи навалилися — им семибоярье все тую ж землицу отказало, а тут и четвертые ровно с небушка свалилися — присланы от троеначальников. И ну друг дружку выпихивать. Да Бог с ними, с дворянами! Мужикам-то каково? Что ни господин, то новый кнут: паши, мол, на меня, а не на прежнего! Несусветна морока.
— Дождемся и мы медовых пряников, с нашим убогим воеводой хлебнем лиха, — бойко предрек Водолеев. — Да мне-то терять неча, окромя худых порток. А задница к батогам обыкла.
— Еще хошь? Гляжу, прытко набиваешься, — со злым хохотком подтрунил Орютин.
— За грехи господь насылает, — молвил Павлов.
— За каки таки грехи? — подивился Водолеев. — Ладно, на меня за огурство: от платежей по бедности уклоняюся. А на тя за покорство нешто? Врешь, рабья дудка!
— Терпеть — не воевати, — вздохнул Гаврюха, и не понять было, на чьей он стороне.
— С лихвой терпим. Сидим по норам, трясемся от страху: авось, пронесет!
— А где силу взять? Ты ль ее дашь? — все еще не уняв хохоток, вопросил Орютин.
— Единитися надоть, сказано же!
— Единилися худы порты с сафьяном!
— Встречь прорывной воды не выгрести, — изрек, поддакивая Орютину, Павлов.
— Не мы в смуте повинны, не нам ее и унимать, — поднялся с бревен десятник, напоказ позевывая и кончая спор в свою пользу. — Нижнему, чай, покуда она не грозит!
Но старик Подеев осадил десятника. Он встал насупротив него с побелевшим суровым лицом, ткнул Орютина в грудь трясущимся корявым перстом.
— Неуж не смыслите, мякинны головы, неуж докумекати обузно: не подымемся — на Москве альбо Жигимонт сядет, аль маринкин змееныш, что душегубом Заруцким приласкан? А Заруцкий с ляхами едина стахь. Им все на поругание отдати? Им? Злыдням?! Видать, честь-то ваша грязна да латана. Эк ты, Орютин, како утешил! И доволен дурью своей, Не поставим свово царя на Москве — не быть усмирению, а не будет усмирения — не быть Руси. Всяку она, аки тебе, Ванька, чужа станет. Что ляхам, что свеям, что нам — однова: не жаль и не свято. Дворы — на разор, жонки — на блуд, вера — на посмех! Того дожидаться? Леший с вами, дожидайтеся, а я, седоглавый, к Миничу пристану.
Все вдруг спохватились, что за жаркой перепалкой напрочь забыли о Кузьме, от которого и хотели услышать сокровенное слово. Но Кузьма осмотрительно не стал вступать в перекоры. Подобные стычки случались на посаде ежедень, однако, накалив страсти, заканчивались впустую.
Кузьма спокойно перенял устремленные на него вопрошающие взгляды и хотел было податься навстречу шагнувшему к нему великодушному старику, однако остался на месте. Насмешливый возглас Орютина удержал его.
— Что, не сам-друг ли Москву вызволить приметеся?
В ином месте десятник ни за что бы не стал так наскакивать на Кузьму — сущее неприличество, но тут, в своем кругу, не принято было чиниться. Все же Орютин хватил через край со своей грубой прямотою, и посадские посмотрели на него неодобрительно.
Собираясь с мыслями, Кузьма неспешно извлек из бороды застрявшее там мелкое колечко стружки, размял пальцами. Все в напряжении ждали, что он скажет.