— Царей ему жаль! — ядовито прервал Романова Лыков.
— Горазд ты, Никитич, тень на плетень наводить, ухи вянут. Худо, молвишь, царям? А они при нас были, цари-то опосля блаженного Феодора? Все беззаконные, все ложные. Может, Отрепьев — царь, або Шуйский? Аль и Годунов тебе царем был?
— Я и у Годунова, опричь злой опалы, ничего не выслужил. Не тычь меня Годуновым! — осерчал Романов. Его затрясло от обиды. — Весь род наш пострадал!
— И я тож был в опале, и Шереметев вон, — не унялся Лыков. — Оттого толкую тебе: неча на Грозного валить годуновски вины. Грозный-то избором, а Годунов сплошь родовитое боярство сек. Сам худород и худородов возносил. Лучших же соромил. Не при нем ли чинились непотребны позорища? Богдану Бельскому по волоску каты бороду выбрали. Плаха-то куды пристойней! Стоном мы стонали…
— Ты-то не стонал, Борис, — ровным голосом произнес Шереметев, который, хоть и не хотел ни во что мешаться, все же не смог стерпеть явной неправды. — И легка опала твоя была. Нешто опала: воеводство в Белгороде? Не Пелым же, не Тобольск. Да и не без вины ты, знаю. Любо тебе козни заваривать, да местничаться. За то и наказан.
— Не клади охулку на меня! — вскочил и снова сел уязвленный Лыков. Он подобрался, словно зверь перед прыжком. Голова ушла в плечи, так что расшитый жемчугом козырь чуть не целиком выставился из-за нее. — Наказан был я за праведную тяжбу с годуновским потатчиком Пожарским. А вот ты, Федор! — и Лыков грозно выпрямился. — Ты, Федор!..
Мстиславский поднял было руку, чтоб остановить препирательство, но отступился, раздумал. Знал, если завязалась боярская пря, не сдержишь, покуда сама не утихнет. Да и нивесть когда в последнее время бояре схватывались открыто — есть смысл послушать.
Из Лыкова же хлестало, как из прорвы:
— Ты, Федор, молодец тихонею прикидываться: ласковое-де теля двух маток сосет. Куда ж ты норовишь, коли от нас уже покаяния взыскуешь? Вельми ты оглядчивый. Невольником тут ся выставляючи, мучеником мнишь прослыть: казнюся, мол, что с панами за един в осаде очутился. А не ты ль о прошлом годе канцлера Льва Сапегу нижайше упрашивал рязанску вотчинку, Годуновым у тебя отнятую, тебе воротить? И нежли не явил милость Сапега, нежли не получил ты от Жигимонта жалованную грамоту? Все лукавство твое вьяве!
— Спуста измену мне клепаешь, — с печалью в глазах усмехнулся Шереметев.
— И то, Борис, — вступился за Шереметева Романов. — Будя считаться. Никто из нас не свят.
— Ты, Никитич, не суйся! — еще больше взбеленился Лыков. — Я козней не спускаю.
— Родство бы хоть почитал, — укорил Иван Никитич.
Но Лыков, когда распалялся, забывал обо всем, кроме своих обид, хоть и был женат на родной сестре Никитичей, которым Шереметев доводился свояком.
— Все вы метите ополчиться на меня, окаянные! — возопил Лыков. — А я нешто честью поступался? Не в пример вам! Ты-то Никитич перед всяким расстилаться навычен, всем угодить.
У Романова вконец лопнуло терпенье. Он кривобоко вскочил и ударил посохом в пол.
— А ты, Борис, яко на духу скажу, навычен злобствовати. Все не по тебе. И повсюдь твоя правда. Да не умыслишь, что мы про твои скрытые проказы ведаем. При Шуйском, вспомни-ка, ты купно с Куракиным да иными втай тушинскому вору прямил, заговор готовил, а сам меж тем к царю Василью лобызаться лез. Эва праведность!
Тут уж не выдержал Куракин. Отстранив Лыкова, который, не помня себя от гнева, бросился на родича, он строго стал выговаривать Романову:
— Мы с князем Борисом тую пору бранных доспехов по вся дни не скидавали. Недосуг нам было изменничать. Кто Коломну от Лисовского отбивал? Мы с ним. Кто Скопину, не щадя живота, собил? Обратно же мы. Чужих заслуг нам не надобно, а чужих грехов тем паче. И повержен был Шуйский не по нашему заводу. Ины заводчики сыскалися. Те, что горазды были и на смертную расправу, ако встарь Кучковичи, сгубившие Боголюбского. Да упас Бог от кровопролития. И никто бы из вас не вступился, все попустительствовали. Никому Шуйский не был гож. У нас с Лыковым вины не больше вашей.
Увещательное слово Куракина остудило задир. С каменными ликами сидели они, отворотясь друг от друга. Лыков выпростал из-за спины откидной рукав охабня, обтер им потное чело. Романов снова принялся поглаживать калеченную руку. Шереметев откинулся к стене, призакрыв веки. Посверкали молоньи да сгасли. Миновала гроза.
Мстиславский, поглаживая сжатые в мертвой хватке точеные когти на подлокотниках, немного обождал и заговорил с обычной благопристойностью, будто никакой свары не было:
— Всем нам божья милосердья чаять. Ано призваны мы не ложным государям, а царскому благородному корени служите. Убережемся же от всякие шатости, понеже у нас един выбор, понеже радеем ноне Владиславу. Не в былое, а в предстоящее взоры устремим. Будем с терпением ждать приходу Владислава, с коим и его величество Жигимонт может пожаловать к нам своею королевскою парсуною. Посему заботы наши покой да тишину учинят. Царской казне невелик урон, коли мы из нее малую толику изымем. И той за глаза станет. Зато недовольство пресечем.
Свернул-таки Мстиславский на свою вязкую колею. Ловко отвел бояр от междоусобицы, никого не задев, но дав понять, что уже никому не дано отступить от уготованной участи.
— Останову ж не будет, ежели зачнем, — все же усомнился Шереметев.
— Что ж ты хочешь? Аль иное присоветовать можешь? — зло прошипел Лыков, так запальчиво вначале вступившийся за казну, но теперь наладившись досаждать Шереметеву.
— Малым поступимся, а большое сохраним, — покладисто рассудил Романов, неукоснительно держа сторону Мстиславского из-за боязни оказаться в немилости.
Нагово согласно подкивнул.
— Негожее, оскверненное отдадим, — взялся снять у всех камень в души Куракин. — Пошто нам беречь треклятые венцы Годунова и расстриги. Грязь на них. Отдадим без урону чести.
— В заклад ежели, — видя, что другие готовы поддержать Куракина, смирился и Шереметев. — Подоспеют оброчные деньги — выкупим. А о грязи так разумею, что к злату она не липнет.
Все вышло как нельзя лучше. И Мстиславский удоволенно расслабился, сняв с подлокотников руки и возложив их на тугое брюхо.
Больше ничего не могли удумать бояре. На том поладили.
Маскевич не смог бы назвать дня, когда обнаружил в себе перемену. Все, что он ранее снисходительно прощал буйным приятелям, скапливалось в нем исподволь, и перемена свершилась сама собой, не насторожив и не вызвав противления. Случалось, что непорочные ангелы становились падшими, но Маскевич никогда не был ангелом и потому не видел Надобности подсчитывать свои прегрешения, а тем паче опасаться, не перевесят ли они достоинств. Просто-напросто сошла старая шкура и наросла новая. Да и можно ли было оставаться прежним после всего, что довелось претерпеть? Кровь и насилие давно не взывали к совести. Пощадишь ты, не пощадят тебя. Замкнутый круг, злой фатум.
Удачно завершенная вылазка, дерзкая сшибка, ночной налет, лихой погром, либо сторожевое бдение на кремлевских стенах под грохот пушек, когда грозила и миновала опасность, — всё по отдельности принималось не только как дарованная свыше милость, а как блестящая победа, вновь утвердившая рыцарское превосходство над москалями. Застольная похвальба изукрашивала доблести щедрыми узорами красноречия.
Вторя приятелям, Маскевич тоже вовсю перехлестывал через край, легкую стычку превращая в упорное сражение, где полсотни удальцов во главе с ним обращали в бегство тысячу казаков, а если среди внимающих ему находились маловеры, хватался за саблю, готовый всякого убедить на поединке. Поначалу предпочитая ковшам чарки, он втянулся в пиршественные загулы во славу рыцарства, поощряемый беспутным братом Даниилом, который, по весне ворвавшись в горящую Москву с полком Струся, быстро стал душой гонористой шляхты. Пили до упаду, на спор, кто кого перепьет.
И другая, более заразительная пагуба одолела Маскевича: он стал корыстолюбцем. Лишь безумы, заряжая мушкеты жемчугом, палили из них для забавы в белый свет, — разумники же туго набивали кошели. Такой кошель, где, кроме жемчуга, были золото и самоцветы, Маскевич всегда носил с собой. Сыскал он возле зелейных погребов и укромный тайничок, куда складывал разную добычу: меха, парчу, серебряный лом. Да приключилось неладное. Ротмистр Рудницкий, присмотревший после пожара в Китай-городе для нового жилья небрежно вычищенный пороховой погреб, полез туда со свечой и взлетел на воздух. Огонь заплясал на обломках, подбираясь к заветному хранилищу Маскевича. Ладно, челядь спасла, что успела. Однако сбылось и старое поверье: на что глянет волк, того уже не считай своим, — многое было расхищено. А с кражами сам Гонсевский не мог покончить: в обычай вошли.
К приходу Ходкевича в поредевших полках царил полный разброд. Утомленное от долгого осадного сидения войско выходило из повиновения. Шляхте же опостылело справлять вымышленные победы да и поживиться уже было нечем. Кончились винные запасы, исчезли отборные яства, а мешок ржи подорожал настолько, что его по цене ставили выше мешка завозимого из дальних стран перцу. Вслед за неприхотливыми жолнерами высокородное панство изведало вкус тяжелого прогорклого хлеба с колючей мякиной. Да и заморенные лошади еле держались на ногах, и от вящей нужды по третьему разу была кошена скудная трава на кремлевских луговинках.
Подступали голодные дни, и ропот усиливался. Вольная шляхта вспомнила о том, что на исходе договорные сроки ее службы королю. Задумана была конфедерация, чтобы на ней избрать гонцов в Польшу. Все рвались домой. И Маскевич, давно истомленный ожиданием, еще усерднее стал печься о сохранности своих ценностей, для надежности заперев их в ларец, который упрятал за постелью.
Вместе с избранным рыцарством он выехал на долгожданную встречу с гетманом. Ехали плотным строем, зорко поглядывая по сторонам. Но угрозы не было: казакам было не до них, они укрепляли свой лагерь.