Эх, ничего потом не будет! Выдохнемся, иссякнем.
С горечью, с сокрушенным сердцем понял: не создан он для войны! Нету в нем воинского таланта. Всем иным Господь наградил, а этим обидел. Признаться ли в том, сложить ли с себя это бремя?
Было порывался. Государыня урезонила. Выказал слабость и тотчас устыдился. Ему ли, Потемкину, генерал-фельдмаршалу. Военной коллегии президенту, бить отбой?!
Александр Васильевич Суворов — вот истинный военный гений. Вот кого Господь одарил с неизмеримою щедростью на бранном поприще. По справедливости — ему бы главноначальствовать. Кабы подавить самолюбие… Нет, такое выше его сил.
Разбил великого везира Юсуф-пашу. Разгромил главные силы турок. Под его началом было 28 тысяч — 10 тысяч русских да 18 тысяч австрийцев, а у везира — 100 тысяч. Разбил его Суворов в пух и прах: 20 тысяч убитых, весь лагерь везирский, 80 пушек захватил. Награжден щедро — графское достоинство получил да стал Суворов-Рымникский, а об орденах да брильянтах и говорить нечего.
Вот бы по пятам за обломками главной турецкой армии соединенными силами — да за Балканы. Всею сухопутной силой да флотом под предводительством Федора Федоровича Ушакова прямиком на Царьград!
Куда там! Увязли мы тут, в Бессарабии. Да и поздно: осень на пятках. Пора о винтер-квартирах позаботиться.
Вот ежели бы с самого начала, с весною открыть кампанию. Да Суворова вперед с Ушаковым… Эх, проклятая самовитость!
Казнился светлейший, грыз ногти, думал горькую думу: «Нету во мне этой воинской победительности, нету. Могу рассудить по справедливости, верно, а того особого дара, сложения натуры, всего естества, как должно полководцу, каким награжден Суворов, — нету.
Как с точностью угадать тот миг, когда надобно двинуть полки для верного разбития врага? Как узреть восходящую зарю виктории?
Распоряжаюсь разумно: «… не всегда сражениями побеждают неприятеля, и часто благоразумные распоряжения более сделают ему вреда, нежели храброе нападение» — таково написал в ордере не без резона. Про себя, себя утвердить. Дескать, благоразумные распоряжения — мой конек.
А кто скажет, что Александр-то Васильевич неблагоразумно распоряжается, когда ведет полки в сражение?! Бог войны Марс истинно нашептывает ему в уши, он с ним с малых лет спознался».
Дверь приоткрылась, осторожно просунулась голова Попова.
— Ну?
— Просятся…
— В задницу! — рявкнул князь.
Дверь мгновенно затворилась.
Горькие мысли продолжали свой бег, свой набег:
«Который год воюю, а главная, а заветная цель отнюдь не придвигается. Более того — отдаляется! Государыня верит, надеется…
Ненавистники неймутся…
Старый хрыч Салтыков двинул свово офицерика. Против мово ферзя. А ферзь-то мой, Сашка Мамонов, доносит Грановский, под ударом, в блядки ударился с девицею Щербатовой, государыня о том известилась. И тут худо дело — скинут с доски Сашку, офицерика этого, Платошку Зубова, в ферзи проведут. Экой переплет! Салтыкова-партия возмечтала мне шах и мат поставить, покамест я тут увяз… — Князь скрипнул зубами. — Нешто сорваться, нагрянуть в Петербург да разметать козни?!»
Живо представил переполох, смятение в противной партии, слезы государыни — сколь много раз доводил ее до слез, мстительно подумал он…
А далее-то что?
Сашка, вестимо, выбыл из игры, надобна ему замена из гвардейских, как прежде подбирал. Нашел бы и сейчас пригожего да смышленого, преданного да послушливого молодца… А Зуб этот выдернул бы с корнем, хоть крепок этот старый Салтыков-корень…
В другое время так бы, не отлагая, наскочил, погромил бы. А ныне никак нельзя. Эвон они, Бендеры. И Россия в его сторону глядит.
Ждет.
Каково себя окажет после Фокшан да Рымника главный пестун войска российского.
Бендеры жирными красками обрисованы. Мощная-де крепость, двадцать тыщ гарнизону, пушек, сказывают, три сотни. Не оплошать бы, как с Очаковом, не досидеть бы до морозов. Там четыре месяца топтался, людей будто жалеючи. Жгло его это воспоминание, хотелось забыть, да не забывалось.
Сильно обнадеживался услугою благоприобретенного от Суворова портаря молдавского Марка Гаюса. Ловок же, бестия: все языки превзошел — турецкий и молдавский, болгарский и греческий, свой человек во вражьем стане. Княжество Молдавское ему дом родной, и, как можно понять, турки его за своего почитают, ибо он по-ихнему как природный турок изъясняется.
Сказал, что воспитывался среди турок с малых ногтей, в духовной школе — медресе, и весь их закон мусульманский превзошел. Экая находка!
Бескровной сдаче Аккермана он таки поспешествовал — уговорил сераскера. Может, и с Бендерами повезет…
Мысль эта согрела князя. Да и ногти были изрядно измусолены. Он тяжело поднялся, запахнул халат и, шаркая пантофлями, пошел к киоту. Торопливо клал поклоны перед образами, губы складывали невнятицу, то была не молитва, а просьба:
— Помоги, Господи, рабу твоему, и ты, Николае Угодниче, и ты, пречистая Матерь, в замышлениях моих. И да не прольется ноне кровь христолюбивого воинства.
Свет лампад дробился в стеклах. И казалось, святые лики согласно подмигивают ему. Благостность мало-помалу входила в душу, горечь воспоминаний и размышлений оседала на дно.
Он позвонил. Попов был тут как тут.
— Кого там давеча нанесло?
— Портарь молдавский желает доложиться.
— Вот-вот, в самый раз, — непритворно обрадовался светлейший. — Видение мне было, будто он коменданта крепости уговорить может.
— По моему понятию, он с нехристями на дружеской ноге, — подтвердил Попов.
— Впусти, стало быть.
И к вошедшему:
— Ладно, не кланяйся, ступай ближе. Что это у тебя?
— Прошение, ваша светлость.
— О чем просишь?
— Как чин мой портарский себя изжил в нынешних обстоятельствах и на службе вашей светлости, то прошу его снять и выдать мне по всей форме патент на чин майорский.
— Хорошо, я прикажу, — нетерпеливо махнул рукой князь. — А ты мне лучше вот что скажи: сераскера видел ли?
— Горд он нестерпимо — трехбунчужный ведь. Это по российской мерке полный генерал. Да еще и хаджи.
— Это что за фрукт такой?
— Святой человек. Совершил хадж — паломничество в Мекку, ко гробу пророка Мухаммеда, лобызал священный камень Каабу. Посему весьма почитаем меж единоверцев. Да и имя у него протяженное: Измаил-Кейсерли-Заран-оглу Ахмед-паша трехбунчужный. Столь длинное имя есть свидетельство знатности. Меня не принял. Знакомый турок заверил, что торг с ним бесполезен. Еще, чего доброго, прикажет голову снести. С повеления вашего сочиню ультиматум по-турецки…
— Да, да, непременно. С Поповым вместе. А сколь за стенами народу?
— Шестнадцать тысяч при трехстах пушках гарнизонных да еще тысяч тридцать разного сброду — из Аккермана, Хаджибея, Каушан.
— Худо. А с припасом как, сведал ли?
— Всего запасено в достатке. Осаду выдержат.
— Ах, топи их в нужнике! Ступай-ка сочини ультиматум.
— Сначала по-французски, да вам представить?
— Давай по-французски. Совсем мы все офранцузились, будто у нас и своего языка нету, — сердито буркнул Потемкин. — Черт знает, что такое! И государыня пример подает. Попов пусть зайдет.
Попов не замедлил.
— Кто еще просится? Так и быть — приму.
— Как есть, в халате? — усомнился Попов.
— А что там за вельможа такой, что халат мой ему не по нутру?
— Курьер от государыни, и с ним младший братец нового баловня — Зубов Валериан.
— Хм… Каков он?
— Мальчишечка.
— Все едино — соглядатая прислали, — сердито проговорил князь. — Ужо матушка наша под его дудку заплясала, под Платошкину. Пора бы ей угомониться: годы не для утех, а для мудрования.
— Душа не приемлет старости.
— Душа, брат, у всех одинакова: молода до последнего вздоха. И у меня вон душа не уминается, а вместе с нею и тело. Господь к грехам снисходит. Государыня наша на десять лет меня старее, шесть десяточков ей даве стукнуло. А все неймется. Я не в осуждение, нет, сам в свои полсотни многогрешен. Да ведь всему предел должен быть.
— Ах, ваша светлость, до пределу ли такому, как вы, мужу богатырскому, коли сладкая бабеночка поманит!
— Многогрешен еси, — ухмыльнулся Потемкин и погрозил ему пальцем. — Никак не перебешусь. У нашего брата мужика это долго. Ну да ладно: впусти по первости курьера, а за ним — Зубчика.
С курьером — коротко: с поклоном вручил пакет «В собственные руки», взамен получил почти такой же, и тоже «В собственные руки Ее Императорскому Величеству…», и тотчас удалился.
Взошел Валериан Зубов, несколько напыженный, раскрыл было рот для представления, но Потемкин прервал его коротким: «Знаю», сломал печати и вытянул собственноручное послание государыни и письмецо ее нового фаворита. Не глядя на его братца, ткнул пальцем в кресло, буркнув: «Сиди, покуда честь буду». И углубился в бумаги.
Екатерина просила оказать «поболе участия сему славному мальчику», причислив его в адъютанты и снисходя к его возрасту. «Вы тем покажете услугу мне лично», — прибавляла она. Затем шли уверения в неизменном расположении, ожидание побед над врагами рода человеческого. Одна фраза его насторожила: «Господин Платон Зубов весьма успешно помогает мне в государственном правлении, особливо по иностранной части, оказывая при том немалую способность к оному…» Пробежал глазом послание фаворита, содержавшее пустопорожние уверения в совершенном почтении.
«Неужто проиграл я партию, — невесело подумал князь, — и этот ничтожный пащенок, кобелек этот со младыми яйцами, стал в глазах великой старухи государственным мужем?! Совсем потеряла разум матушка-государыня», — стал было ожесточаться он.
Но тотчас охолодил себя: предстоит трудная борьба за нее, за то, чтобы привести ее в чувство. Не должно ей забывать, что она прежде всего царица, императрица, а ноне в последнюю очередь баба. Да и баба ли? Старуха, великая старуха.
Поднял голову, вперил зрячий глаз в юного Зубова, просверлив его насквозь. Валерьян вскочил, закрасневшись под этим взглядом, но тотчас постарался придать своему лицу независимое выражение.