Шествовать. Прихватить рог… — страница 10 из 62

— Снижение живости, просветительской активности, виртуозного владения ногой, — говорила Большая Мара. — Уминают в тему, от которой всю жизнь рвешь подметки… Налицо — тухлый регионарный сон! До цели — полквартала и сад, но мутируют — в цель и отложены за перекресток, в глубокое промерзание… В надежду, что ты проснешься — и не успеешь их досмотреть… — и Мара припоминала перебившие ее путь башмаки с рваным следом, натоптавшие фигуру вассала столь сногсшибательно, что сама патологическая плоть — уже лишнее. — Или цель смотрит на тебя взором Горгоны… Одной не натаскать этот глаз — не золотой век. Все висит — на рутине…

Исчезающий рынок выбрасывал за собой последний балаган — огненный, счищающий подвохи и лукавства места, где подчеркнуто чьим-то ногтем — фабрить, химичить и околдовывать, и слизывал бренчащие пламенем инструменты флера и сокрушения, и со свистом обсасывал игральные кости — коробки, ограненные щепотками фруктово-ягодных шестерок и троек, и аналитические надрезы, надрывы и пробы, яблочные и арбузные… костные и жировые, экспертизы ДНК и прочий архив…

Огненный балаган уже терял остов и превращался в рваную стаю красноперых складок и перепонок и в миграцию птиц ночи и кружил над кавернами с забвением. Шел последний обмен стоустых забот — на прекрасную, почти голубую пряжу дыма, на парк новых спутников для Большой Мары, и с первого взгляда торовато дарили ей — едкий нос, и без разбора навешивали смеркающиеся носы — всем идущим… Над коей суетой нити улицы хозяйственно прибирали — заигравшиеся с мерными чашками и решетами парки…

— И тут мы проходим глазом сквозь пламя и выделяем бесплатный вход, — торжествующе говорила Веселая Жена. — А впритирку — стоялый контингент и печати виляющей дороги жизни… некуда ставить. Сопротивляются неправде, как я. Если это — не заброс бутылок с зажигательной смесью, то…

В самом деле, по ту сторону прозрачного балагана пламени после некоторых колебаний определялась дверь, и на перевалочном пункте — меж оборотами двери или на смотровой площадке — живое построение: уличные переминающиеся не первой сладости, но в едином цикле — с первой необходимостью: кошельками и ридикюлями, расходившимися — до рюкзака и баула, до куртины и кампанилы, в коих уступах и нишах искрили не так новинки, как рабочие посуды склонялись разъятым клювом — к сбору не звука, но, несомненно, манны. Возможны — бродячие музыканты с посудами музыки: колоколами, свирелями, окаринами, чьи оркестры на корпус отстали и вкладывались в прекрасный парк голубого цветения, но во всех глазах, в калачах музык, и на серебряных плавниках кларнетов тоже держали — дверь, правда, скорее замкнувшуюся, чем приоткрывшую — внутренний мир.

— И вступают голоса народа. Выдам им хвост и жало, какое имеют скорпионы, — говорила Большая Мара. — Хвост к посредникам между всеми и заинтересованными лицами. И ничего отверстого — кроме посуд и проблем. Параллели работают как часы, — говорила Мара. — Дом, встающий мне — на конце стрелы, и цель, сошедшаяся с дымом… Или — затворница-дверь, вздыхающая в затылок запретной комнате — о случайном соединении. Большой путь растрескался — на эпизодические кварталы, эффективность каждого неуловима… А мои и твои конфиденциальные проходы заступает — отталкивающий единый… сервирован сломанными ручками и перстнями замков. Ибо разумеющие войти в разные двери наверняка зацепят свои чаяния — в одной. Хотя собор и благовест, вероятно, ближе, чем строила я…

— Терпение, аутотренинг… И обещанное отверзнется! — смеялась Веселая Жена. — Еще не доказано, что намытые ими колокольцы звенят — по тебе или мне? Не войдем, так пустимся в плаванье по волнующему океану звуков.

Безоблачный гуляка где-то позади Мары, десять шагов тому, взывал к фартовой праздности или к кому-то идущему:

— Рассекретьтесь, прекрасная барышня, на какую мы ориентируемся звезду?

Мара отчасти сомневалась, что она прекрасна, и не оборачивалась.

— Рассекретить, растаможить… Вижу, у нас больше вопросов, чем ответов, — говорила Мара и на случай бросала через плечо: — Держим на посредников. Хотя звезды тоже отверсты…

Крайний в свите двери или муз, он же шаткий песнопевец, застоявшийся по скулы — в желтеющем спорадичном мху, глаза непроцежены, явно продрог на полосе затишья и на скрипах перелистываемой улицы и, завинчивая фальцет к штурмовой ноте, вполгубы распевался:

— Отво-ряй… потихо-оньку… калитку… — и, вскинув обомшелую голову, ожесточенно выкрикивал: — Открыть, не паскудничать! Я сказал! Дверку — нале-е-ву! — и, обнаружив, что сверкающая победа давно поменяла русло, бормотал: — Извиняюсь за выражение, б… — и вновь проваливался в свистящее молчание, но уже через миг начинал подготовку — если не к иерихонам, то к выплеску гармоний.

В тех же свитских стерегла вступление в общую песнь или дверь — старая Черноглазка в паре конфузных линз, левая — с рисовой пенкой, а правая погашена — черной бумагой. Кума сумы колокольного звона, или сова-полынь с черным бумажным глазом, чьи пальцы — пыльные птичьи крючочки — без конца цеплялись к карманам, и царапали борт, и блуждали по вислым пуговкам, заваливаясь в рваные петли. И, не ведая умолчания, плаксиво упрашивала и укатывала — то ли колышущиеся позиции, то ли тиранила души всех благотворителей и стипендиальные фонды:

— Примите, сердечные! Обратно не дотащить, силы прошли… — и, втянув в сипящие волынки своих легких — дым и ветер, канючила: — Уж смилуйтесь! Не дайте голодовать… Три улицы обрала, а кухонка пуста и пуста…

Пред тем же принципиальным пологом подпрыгивал и почти летал — самый полый старомнущийся, отбившийся от флейт, заголубевший от ветхости и наполовину вживленный в муравьиного льва — и горлопански повелевал:

— Дочка, песня моя, четыре возьмем! Внучка, напевная, пять, а? Много места не займут, как мои следы… — и воинственно зудел в насекомой тональности: — А не примем — владею хуками слева и справа! Я тебе посмотрю на Запад! — и сладко цокал, и вкрадчиво сулил: — Встречаем открытие — танцами и финтифантами…

Рядом под занавесом нянчил у сердца шампанскую штуку-фанфару — разгульный отец в нечистых концентричных кругах, поплывших от нижнего века, или — в невнятных полевых сукнах, с коих сдули погоны и прочий пафос. Сей отпавший — фанфарист или фанфарон — спесиво чеканил:

— Можете спать, не запирая двери! Потому что на рубеже нашей родины стою — я! И охраняю ваш покой! — и похлопывал своего сосунка, и подмигивал ему, и нашептывал почти колыбельное: — А торпеда — девушка капризная и не любит невнимания! Она еще вам покажет!

Дверь, перебиваемая огненным балаганом или блуждающими оттисками его полетов, не слишком шевелилась и пенилась, и отстаивала честь, или апатию, а может, изначально являла модуль — закрытая дверь… или семиглавую очередь задувало в форму Цербер… Но неизворотливый вход не размыкал ни щели, хотя развязно чревовещал из глубин:

— Уходим, уходим! Объект на консервации. Тары нет, кому говорю, не стойте! Куда я ваши канашки пристрою — к себе на грудь? — и скорбел на нежной дуге зевоты: — Заполоскали…

С дальних вех подтягивалась к событиям — проперченная ударница, поднявшая грибницу бородавок и вневременной атлас, метущийся с болотного на пасмурное, с травы на камень, как атлас мира. Проперченная низвергала к подножью осады — коробы мотоциклетного всхрапа, литавры и тамбурины, и притоптывала наблюдение — резиновой туфлей, и запахивалась то в заскорузлое предгорье, то в мятый подол океана.

— Вот спирохета, опять не открывает! — удручалась проперченная. — Подавить бандгруппу непринимающих! — и испытанной рукой сдвигала — немолчных детей муз, и кричала бунтовским голосом: — Лохотронка! Ты еще поманипулируй! А ну открывай, п… строевая!

— Наш доходный сим-сим! — смеялась Веселая Жена и не менее убедительно шла вперед. — А мы с пальмовыми ветвями! — объявляла Веселая Жена и приветствовала модуль саквояжем с наполнителем — тараном с бородкой звона — и шептала двери: — Родная, ау! Сгружаю за полцены — на пол-ящика. Может, расфлаконимся?

Большая Мара отступала и решала, наконец, оставить пространный приют веселья, украшенный — священным дружелюбием, и пряным глазом, и яблочной кожурой кудрей, пунцовый нарез, у корня аспид… Проститься — с плеядой музицирующих, забродивших в вакхической песни, и с неразорвавшимися снарядами и дымящимся выходом на посредника. Чем возбудить — многие длинные прощания и голодовки… и на скорой слезе и скользящем шаге органично влиться — в опустошение пункта Б, если по-прежнему обитель печали приписана к дороге, как и громоздкая черная машина непререкаемого сложения, — неважно, где и кем встречена…

— В начале — оцепление слов, сквозь которое не прорваться — ни к открытию, ни к мелькнувшим за ним дефектным предметам, — говорила Мара. — Veni, scripsi et non vixi. Так что я безболезненно изымаю соединение Я, и пусть слюнявит палец и листает теоретический материал… запивая приторные метафоры чем-то посолонее. Пусть верит, что не все описания гротескны и в разработке — здоровые изводы.

Мара Отступающая принимала последние молотки и погремушки и замечала в расползающейся меже, как легкие элементы трепетали и расцеплялись плющи и корни голубого, и щупальца щеколд и прочие заскоки. Солитеры замковых амбразур гасли, но в стене вдруг вспыхивал разлом, генеральный проход, и в нем — лицо могущественное, как солнце, а одежды культивировало — белые: не облако, но фартук снежный и ангельский, хотя подпавший под операции пунцового вина — или иной хирургии, а поддерживалось — ногами, жаркими, как огненные столпы. Маре Отступающей и веселым, еще на три шага понизившимся, дарили из храма — восклицание, громкое и острое, как меч и как рык льва:

— Значит, рвем мне нервы?! Не слышим, что у меня нет тары? Построили потребительские корзины, окопались и нудим?

Белофартучная фигура, из посредников, вонзала огненную ножку — в ребра подкатившего ящика и снимала его с пути и, уставив показательный перст в ближайшего обомшелого, с непроцеженными глазами, хохотала: