— Неужели тот лидирующий персонаж укатил ваши вазы? — спрашивает звенящая скулами Нетта. — Блоха запрягла гору, а у первого — ни в руке, как у вас, ни под плащом — как у моего приятеля… и хотя к нему на спину подсел ранец, да в нем — тара под персики. Пока он сушил очередной ритон в очередном притоне… он говорит: в корчме на литовской границе, — у него стянули рукопись книги. Думали, в этом пакете — золото! Бывший владелец — уверен. Донору мало, что ущербных человеков горячит его кровь… болящих, порченных, вокруг него всегда клубится шушера. Он хочет обозначать себя устно и письменно… денно и нощно. Возможно, боги его укоротили, — и стряхивает со лба темную склоку волос. И стелющийся смех. — На соседней улице в самом деле давали помощь от Армии спасения. Не хлеб, не чай, не лапшу — персики! Водяные шары, что скользнут в вас и лопнут — дабы всем было радостно. И каждый персик, как в супермаркете, виртуозно завернут… правда, не в фольгу — в какие-то грязные, исписанные страницы. Я думаю, это и есть его рукопись… — и вытягивает из ранца мятую сигарету. — Нынче мода: вырывать из рук, высыпать из окон. А он опережает и отдает добровольно. И кругом — порядок: никакого мародерства.
— Дэн Сяо-пин повелел развеять свой прах, чтоб не занимать собой землю — чтоб крестьяне пользовали место под посев яровых, — объявляет почетный донор. — Свою радужную оболочку и кое-какие органы девяностодвухлетний покойник просит принять нуждающихся.
— Даже свекла была бы уместней, чем персики! — говорит Нетта. И, подавившись пущенным дымом или смехом: — Попутчик как нашелся в капусте, так в ней и рос, — и ненавидит подружку-свеклу. И никогда не ест. Мой конек — сто вариаций, одна другой багровее!
— Свекла отстает в развитии… — бормочет объятый, уткнувшись в газету. — Я ем свеклу. Просто это не доставляет мне удовольствия. Парализует — ее бесовской, развратный колор.
— Разве жизнь благороднее заревого, вечернего колера свеклы? Ты не находишь, что она катится в пищу богов?
— Я знала неофита-слепецкого, он тоже кропал том, — объявляет Аврора. — Или он был садист и просто так истязал бумагу шилом… пока регулярный кочет клевал ему печень. Тоже передавал бесценный опыт! А когда слепец полегчал и кочет его ухлопал — кто мог прочесть собачьи кучи маловыразительных точек? Так что определили — на дачную печку. На истинный профит.
— Почему вы все шествуете, о воплощение занудства! Разве вам не везде готов стол и дом? — спрашивает кричащий, с центробежными глазами. — В кружевных мантильях деревьев… на подзеркальнике вод, покрывших энтузиазм водоплавающих — стрекозами, отмывающими полет… и на застеленных солнцем холмах?
— Гонконг выклянчил у Китая часть праха, чтоб развеять прораба китайских реформ — над бухтой Виктория… — и объятый складывает газету в карман плаща и вытягивает из другого — такую же желтокрылую. — Потому что мы выбираем для пикника не прекрасное место, а прекрасное время.
— У нас отняли — там, где мы были, — говорит туманноликая Нетта. — А мы идем в царство радости, где нечего отнимать… Где уже ничего не отнимут!
— Вы уверены: царство радости — в будущем? — спрашивает кричащий, с наросшей на затылок спиной. — В земных широтах… в дивных градусах и более слабых минутах?
— Я смотрю, вы сидите на информации, — замечает Аврора, и подсушена, и подтянута — до объявленных дудок и складок, объявленных — бурей. — Клянете трапецию, а ваш профиль — заточенный спереди ромб! Профиль пустыни.
— И предпринятые фигуры по-прежнему отбрасывают нас на стартовые позиции, — произносит зауженный молодой человек в черном. — В окаменение отсветов и отзвуков…
И, подпрыгнув к кривляющейся над дорогой ветке — и оставив в воздухе молнию или рубец полета, и нагар и эхо, возвращается — с истолченными в гроздь розовыми цветами или с оливковой ветвью.
— Мы так весомы? — интересуется Нетта, пуская дым.
— И проглотивший нас и сомкнувшийся мир, сотворяясь заново, обретает возможность — совершенства, — говорит молодой человек в черном. — Post hoc — ergo propter hoc.
И кощунственный взгляд, цвет горной породы змеевик.
— А здесь вы откуда? Тоже извысока? Я прозевала ваше прибытие.
— Возможно, вы прозевали и мое существование.
Молодой человек, зауженный в черных трафаретах деревьев — или в бронзовых лонжеронах, в их аффектированном свете, льющем реликтовые порталы между стволами — друг в друга, или — в безнадзорные щели… как сообщающиеся с пикником сосуды… как неоконченное предложение — в чье-то желание: приблизить стороннее, редуцированное — к остекленевшему рыбьей костью центру…
— В самом деле, в вас есть кое-что неожиданное, — говорит Нетта. — Ответствие черт — грубым древним лекалам, забытым кем-то внутри меня, их страшной черной позолоте… — и бросив сигарету, раздавив стоптанным каблуком: — Обрюзглой тайне моего существования.
— Непроцеженным инстинктам, — замечает объятый и цыкает голубой губой.
— Я показался вам бесплотным, — говорит зауженный молодой человек в черном. — И готов остаться в этой весовой категории.
— Отныне я смотрю сквозь вас и вижу мир незакопченным, — говорит Нетта.
— Отныне и во веки веков, — произносит молодой человек в черном.
И подкрадывается к влачащей тачку — неумеренной, как трехлопастная арка, Дафнии с вознесенным пикой затылком меж отрогами взлелеянных лиловым плеч. И стряхнувшая мед оторванка-гроздь, набирая в воздухе — тремоло и чадящий гриф, пикирует — в собрание мелко трясущихся в тачке кулей и мешков. Но за полоборота полутусклой, полускрипучей пики — не разрезанный на смыслы плеск трапеции, сливаясь с рекой. И забрызганная блошками продолжает себя — параллельно многоочитой реке — в бессловесных… о, сколько их, несравнимых, — косточки, посахарившие черепки кострищ, и — смотри выше пухнущих на крылах веток или храма — остроглавых святых, зализывающих лохмотья или убаюкавших за душой серых птиц, и — еще выше: рачительные и помраченные, что грохочут, сеют, сорят… Но вторая или пятая касательная — к дарованной сладости: гроздь… аварийные вспышки роз… И трапеция смята — в обморок, в самозарядное о-оо! — одно из Дафниевых богатств моросит на дорогу… И, сотрясая пейзаж, подрезает тачку и хватает куль — в объятия, и выщипывает из тайника меж вализами с бюстом — корпию: пресечь пшеничный пунктир, заткнуть бездну… О золотой благожелатель в черном… или черный гриф, клюющий наши следы — чтобы ненавязчивая дорога нас посеяла?
Так свершается провожаемое нами — или кем-нибудь неизвестным — шествие между весельем и радостью, меж подскакивающим на кочках чувством к вину и примкнувшей страстью бомбистов: залучить в затяжные уста — разительно тающее, тлеющее… Хоровод вертопрахов и бражников — вдоль хрустальных, сервированных судаком и форелью вод — или вдоль обнесенной животрепещущим частоколом миссии Флоры, в чьих перебоях — скомканные холмы не скудеют зеленой искрой. И, возможно, что-то насвистывает — тот дальний: шалопут, забывающий обернуться, и в дульце его сдвинутой на затылок шляпы алеет ассиметричный, шестикостный лист… а за ним шелестят плащи, уста и иные сладострастные складки… ловчий лиловый… ромбы, кипы прямоугольников — под вскипающий абрис персиков, а сами панбархатные закруглили и зашили землю ливнем… И над всем качается лирный звон органиструмов — или праздничных колесниц, запряженных — восьмеркой киафов… или — напротив: спрягаемых — бурдюками, мехами и остальными пифосами и скифосами. И ныряют в напущенную форсункой тень — и из тени в свет — вспотевшие фляги, серебряные манерки — или отуманившиеся склерозом молочники, и кряхтят корзины. И разлакомившаяся коса косматых термитов или наймитов, а над ними надписаны белые бальные бабочки… И дорога, брызнув из-под колес, обгоняет веселых идущих и, помедлив пред взошедшим за холмами, в новейших холмах, кагалом крыш или куполами дынь и пожертвовав — золотом или всеядностью, устремляется — вдоль безлюдных вод.
И объятый плащом, запинающийся, отсылает взоры — над желтизной газетного листа… или правительственных зданий — за три чешуйчатые излуки уползающей к радостям дороги.
— Мне видится там дорожный столбец, здешняя передовица — дабы застолбить официально, сколько прошло и осталось до чего-нибудь архиважного. Или… — и опять сверзаясь в газетный подвал, — через триста метров наступит время — обнародовать сокрытое от нас таинственной завесой… и, возможно, будет нами учтено для дальнейшей жизни.
— Не копать, на два метра вниз — клад, — говорит Аврора. И веет белокурым овечьим чубом и эоловыми оборками.
— Или не указатель, но живописное полотно, — вставляет кощунственноглазая Нетта. — Музей одной картины.
— Герма с черепом цезаря — или с беспрецедентными кукушьими полномочиями… — произносит кричащий. — Но какой художественной дезинформацией ни оглушит — дальше продолжается то же самое. И поднимается к горизонту, и переплескивает… Или я взираю — еще глазами неведения?
— Успеете окрутить Аврору, — говорит объятый. И уста лазурны и сливочны. — Стать сателлитом, перемять каждое из ее платьев — и функционирующее, обмуровочное, и альтернативно пылящее в глаза. Длинный роман, километров на пять, а потом — в кусты…
— У гонимого вами бедняги… и угоняемого все дальше — голые руки, — говорит Нетта. — А вы возьмете счастье. Прямо на дороге.
— Да, кто-нибудь, возможно, и подхватил это шествие веселящихся глухих, — замечает кричащий, с центробежными глазами. — И видит, что первый — неокликаемый — уже угодил в ров… боров! И тот, что сразу за ним — с неуслышанным воплем и бессмысленным хрустом — летит в забвение, а последние — за чужими спинами — не подозревают: слишком смеются. И всей командой репетируют архиважные планы — новое, скандальное прочтение классики. Эти сюжеты — как дорожные знамения: стандартны… категорически — ничего сногсшибательного! Но творцу не обязательно с кем-то себя идентифицировать. У меня нет привычки — мыслить о себе третьим числом, как цезарь или Гертруда Стайн. Я путаюсь между всеми — наконец раскромсав собственное тело… стремление — не к смерти, но — к свободе! Я не включаю себя, потому что хочу — судить… или — любоваться.