Шествовать. Прихватить рог… — страница 49 из 62

— А третий? — спрашивает Корнелиус.

— Какой-то третий! — говорит Полина. — Да кроме облизнувшихся путан о нем никто и не помнил, я — первая. Понимаешь? Первая — я, а не ты. Кажется, он заботливо поливал барашку чресла — соусом и подбрасывал под крестец — огонь, а куда-нибудь — лед… А третий смеялся — над ними и над нами! И через десять лет — хранил для дряни мои гримаски и высоконравственные репризы. Он-то слышал, как бушуют на пике — пред низвержением — письмена, и что ни день — новый гул. О, знать бы, что в одних с тобой захолустных обстоятельствах — почти касаясь плечом… Знать — сразу с происходящим! Лучше — заранее. А не теперь, когда — прошло сквозь мир… Все, что ты видишь, — для того, чтоб после — рыдать над собственной слепотой и посыпать голову блестками позора. Блест-ка-ми. Ну, как — этюд с третьим участником?

— Значит, с вами в окне был он? — спрашивает Корнелиус.

— И с третьим, и с двадцать третьим гостем я могла подойти к свету — примерить на него то, что вяжу. Ты считаешь от шиповника, а я — от распятого на вертеле… — говорит Полина. — А может — тот, что всегда был третьим от меня — вечно кто-то между! — в одном регулярном… я не уверена — это высший класс или декорация пьесы «Столы и стулья»? Вообрази — день за днем ты входишь в эту декорацию. Опаздывая, бежишь от метро два квартала, срезаешь время через двор и выскакиваешь в середину Гулкого переулка, выуживающего из окружения — свое полукружье, стремительно ускользая за угол. И поскольку каждый дом заслоняет — судьбу, зато на версту разверстан стук твоих каблуков, тебя может подкараулить убийца… бр-р, никогда не забуду мой рисковый аллюр — под пулями белых и изумрудных мух… прорыв к счастью! — подмигивает Полина. — Дым, дым, много крика, много солнца — и дым… Так сеют: неувядаемо и незыблемо. Но однажды привычно стучишь копытами по кривой и предвкушаешь… и тебя в самом деле подкарауливают! Роскошник-соблазнитель, собственный страх — или Эриманфский вепрь… суть одна. И клянется, что там — ни щепотки! Позвольте, что вы приняли за счастье?! Иссечь из выражения! Но когда я отсыпаю товар — от тебя всегда что-то нужно, он меняет версию: детка, зачем же священнодействовать?! Незыблемое сворачивается в ноль — не успеешь прослезиться. Черта ночи — и… Возможно, его уста бездонны. Не пустить ли наши мелочи — на шампанское, дабы скрасить потерю и возгласить тост: ну его к черту — утомительный эмоциональный подъем! Ты так одушевлен конструктивной деятельностью, — говорит Полина, — а некто — неучаствующий… неверный, как дым, смотрит на тебя — и на его лице вдруг восходит непоправимая усмешка. Ибо если даже фигуры пересядут с ветки на ветку… В общем, создается впечатление, что он знает — почем то и это событие: их истинную цену — и переплатит только смехом. Как хорошо, что есть — тот, кто знает… Хао.

— Когда я не слышу… хулы — или ни слова правды, я вспыхиваю, как роза, отчего мне не встать среди сестер? — вопрошает Корнелиус.

— Хорошо: иной — и по-настоящему опаляющий. И пророчествует: выйдет счастье вам — крапивой и соляной рытвиной, и заночуют в атриуме его и на мраморных стилобатах — бабуин и еж…


Отвесный, покидающий землю июль, скоротав — скоротечные красные склоны, сорвав — строительные леса дождя, и вокруг крон и глав, награжденных подобиями августа, мерцают непросохшие нимбы. И магия нового зноя, и между рядами замерших на перекрестке автомобилей порхают бабочки. А Корнелиусу — мчаться за огненным лисом, за дымом, за чьим-то невнятым промельком и, не заметив, перескочить — надлом…

— Как лес пообносился и вогнулся в тартарары… рваная фактура — вся побита меланхолией, просвечивает наваждением, — произносит Корнелиус.

Он стоит на поляне, бывшей волейбольной площадке, забытой — под медными столбами для сетки, выжженными зурнами. И взирает на поднявшийся в воздух архипелаг листвы и хвои… и опущенные на воду весла и волнующиеся отражения мачт делят гладь на бесчисленные протоки. И нарастают гул и возмущение, и в конвульсиях осьминогого дуба вдруг проступает — дурнота мельницы, и сейчас пойдут тяжелые жернова… А из-за стволов выходит концентрический ветер — един в кругах и раскачивает бессчетные торцы полуобернувшегося к Корнелиусу леса, рвет кетгут и лигатуру, выворачивает листву с четырех углов, извергая — седину, кипящее олово… заливая кипящей известью… Был золотой лес, а стал оловянный? — констатирует Корнелиус. И, подхватив взлетевшую, отложившуюся от косицы панаму, усмиряя плещущие одежды, вопрошает: о, где и какие я должен принести жертвы, чтобы… чтобы…


И второй диалог Корнелиуса и Полины.

— Значит, ты встретил несуществующего? — уточняет Полина. — Просто и улично. Надеюсь, ты не мостишь свое недоразумение — к моему окну?

И Корнелиус, глядя в дол, в отчетливый отступ вероятности, заполнение объема — пробегом муругих стволов, опыленной пунцовой метелью семян… и кто способен, сев времени провидя, сказать, чьи семена взойдут, чьи — нет…

— Готов поклясться, что это был тот… кого я видел с вами в раме.

— Почему бы не Тот? Не было ли на встречном крылатых сандалий? Бог обманщиков, проводник — в царство теней. Тебе вряд ли стоит за ним стремиться.

И пауза, ветер. Хруст песка на дороге — как треск сдвигаемой каретки…

— Итак, ты любишь кино… — говорит Полина. — Представь: тебе разнуздали возвышенную сцену — горный пленэр, молодые мехи, узость кости. Но самое пряное легализуют — за кадром, точнее — в твоем воображении, так дешевле. Да — все, что ты подозревал, и еще убедительнее — никаких послаблений! Но ты застаешь — уже облачающихся в глуховатую haute couture. И с натянутой медлительностью — в разрядку с капитуляцией — герой заклеивает последний башмак. И вот прекрасные любовники спускаются на журавлиных ногах — меж кустиков в мелком цвету греха, навстречу ветру, треплющему их чувство. И бездна неба над головой… ах, просто захватывает дух! Падает сердце — от их ослепительных голливудских улыбок! Но моя фантазия — не в пример твоей… — вздыхает Полина. — И я вижу, что актеры насквозь безразличны друг другу, и в глазах у них — отъезжающая операторская тележка. А может, крупный план взят трансфокатором… режиссер с сигарой, звукарь и табун ассистентов, плюс — шеренга зевак за натянутой веревкой… И чтобы одарить тебя — несдержанной ситуацией, актеру понадобилось — сесть перед камерой и стащить башмак. И пройти им предстоит — три ублюдочных метра. А если что-то произошло, то — в тебе самом, а вне сих священных пределов — одно ничего, имущество печали…

— Но ведь я его встретил! — упрямец, упрямец Корнелиус.

— Исполнителя, марионетку? И ты бежишь за ним и кричишь — это он, я узнал его! То же лицо и резкий голос, черты и члены, объемы, отъемы… а где — та же душа? Явно продал Дьяволу! — говорит Полина. — Ты наблюдал из шиповника — окно, и в нем — пара бездельников полощут на ветру языки. Правда, не так отборны, как те красавцы. Но можно ли допустить между ними — лишь ветер? При насаженных тут и там красных фильтрах, а наблюдатель — юн и романтичен! И ты пытаешь меня: кто тот болтун, что был со мной? И что случилось с нами раньше — и что отложено на потом? А я отвечаю незатейливо, как тот опытник: мир, в котором ты существуешь, создан — для тебя, и мы стараемся — о тебе. Так что и раньше, и в грядущем, и у тебя на глазах — между нами корноухий сценарий, создатель — он же постановщик, камера… или дозорный пост в кустах… в общем, похожая компания. И какой-нибудь комедиант на третьи роли, возможно, по случаю — сын создателя. Нам командуют — эпизод такой-то: Сцена у окна. Внимание, Корнелиус приблизился к шиповнику. Начали!.. — и я подхватываю пуховое вязание, красные спицы, и мы с партнером встаем в раскрытой раме. И поскольку наблюдатель глух — к нуждам обменивающихся словами… не слышит оных, здесь прольются музыкальная тема и шум травы — нам позволено нести отсебятину: классическую дребедень, хоть прозекторские сводки синоптиков о работе над вскрытием рек — или анекдоты про японского бандита с отверткой. Лишь бы чтить основную эмоцию. А потом команда: — Стоп! Корнелиус вышел из кустов. Спасибо, все свободны… — и мы выходим из декорации. Отправляясь — каждый в свою жизнь.

— И все? — произносит Корнелиус. И высматривая с подоконника мяч где-нибудь в траве: — И отчаяние сводит скулы…

— Они отлично доказали свое бессилие и полную непригодность к жизни тем, что умерли, — говорит Полина. — Последняя фраза, которую не услышит свидетель. Возможно, ему уготовано что-то менее скучное. День гнева, что развеет в золе земное. Dies irae, dies illa…

воскресный четверг

Меня преследует навязчивый сюжет: кто-то ждет гостя, который не знает дороги в дом, где его ждут. А ждут из окна и смотрят неотрывно в даль — не отрывая дом от дали, не скатывая пустую дорогу, которой гость не знает, а выспросить пустую дорогу он не догадывается, поскольку не знает, что его ждут. И пока его ждут, он живет. И забыл, что чем больше живет, тем меньше осталось. И у тех, ожидающих, — тоже все меньше ожидания, потому что гость живет много. И из-за угла уже высматривает гостя длинноклювое никогда. А тогда, позвольте, какой он гость, если никогда им не будет? А бывает же он в гостях в других домах, потому и гость. Или ждут письмо, которое никогда не придет, потому что оно даже не написано. Мне приходилось ждать ненаписанное письмо или гостя, у которого вместо моего адреса — чистая страница, и пусть бы чистая, да в том и беда, что там написан другой адрес. И беда в том, что мне кажется — по написанному адресу гостя ждут меньше, чем я, а там ждут не меньше. Но они дождутся, а я не дождусь.

И я уступаю дело моему герою Нупсу, а с меня довольно. Пусть ждет, а я над ним посмеюсь. Но поскольку это другой, а не я, он-то наверняка дождется! А мне — бесноваться от зависти и колоть исподтишка шилом чертово перепоручительство… Так и есть — через полтора месяца Нупс получит письмо. Но Нупс не имя, а обрезание, свертывание молока в сливки, означающее: Клоун Полу-Синий, но «клоун» прочитано наоборот, и тем, кто так прочитал, Нупс и кажется, наоборот, трагической фигурой, а П и С я помню неточно, возможно — не Полу-Синий, а Пронзительно-Сумасшедший, или ему кажется, что он — Сине-Полый, потому что он — Полу… или автору кажется — и так далее. Короче — суть в конверте, ожидаемом полтора месяца — не срок, а блажь, и в том, что дни имеют разную длину.