ивиться: зачем в ее гардеробе скучает дивный блузон, голубой зуек, если можно пустить узника — в мои объятия?!.. Ко мне настойчиво притирался пакет с пыльным ватным плечом — и примкнувшие плач и стон: оказывается, СП до первой зари катала статью, обязанную сегодня же провалиться сквозь почтовый ящик-компьютер — в Москву, но творящая так спешила, что домашний компьютер включить не успела — труд связан из теплых ручных букв, и что спасет, если не мои быстролетающие персты численностью — не меньше десятка? В таком раскладе не сочувствуют чмоканьем и чваканьем, но облачаются в голубое — и забывают себя. Опус, конечно, многостраничен, плюс нечленимые приписки — на полях, и отсылки на оборот, и вклейки, требующие себя отогнуть… и планы «Утро» — сокрушены. Быстролетающие разгребают кучу клавишей на запредельной надежде — на пропускающем максимуме. Но телефон: междугородний, de profundis, а счастье соединения с этой глубинкой дважды не ходит. И молящим о том, кто сейчас был здесь — но уже кружит, славный ответ — бежать по следу, а разочтя весь этаж, припасть к наушнику и кротко записывать — стозевное, облое, лающее… еще страницу к срочной статье. Но пока милостивы — планы «Вечер»! И глушит радостью типография: кропотливый том, сын полка и отдела, хрустящий, рассыпчатый, испечен — и ждет нежных рук авторов! И нежные, и вьючные рядовые — кто близок, спускаются к Гутенбергу и поносят на себе весь тираж. Плюс еще шестьсот сорок покушений — мимо геройского команданте Ф. и вмазавшихся в меня…
Помню, помню, в детстве, где все дороги трижды длиннее, едва собьешь старших — на воскресное приключение, на центр — города или приключений, тут как тут престарелая Ванда Рачковская в ушанке из заступившей зайца веснушчатой кожи, связка шапочных шнурков и морщин на подбородке, и в неохватном зимнем пальто с шантрапой разных пуговиц, бывшем беж, далее буром, заяц на плечах столь же безволос, и в серьезной котомке, скромничающей — за спиной. Одноклассница бабушки — гимназия памяти Белостока, если Польша — правда, или правда — что выпускницы, столько лет поспешая друг от друга по разным дорогам, в самой дальней их точке сошлись. И, не раздеваясь, но шелестя одышкой, гостья сразу вступает в кухню — утвердиться у главного стола. Это пришествие — не запростецкий нос соседки, но вытягивается из пригорода, и всегда — без анонса, но по зову совести, и из уважения к длиннопятым походам… А что за беседами с Вандой Рачковской подойдут магазинные перерывы, усадка народных одежд, проданные билеты, эпидемия чумы и чумологов и так далее, никак не ее проблемы.
В золотом веке Ванда Рачковская стояла замужем за профессором, сборщиком известных даров от таких же наук, и жила сверкающей жизнью, которая и в огне пламенеет, и с волны не скользит, но профессор вдруг сгинул и забыл ссудить драгоценной Вафочке — милых деток, или моральные обязательства, или могилу, славу и деньги… Так что дальше Ванда Рачковская жила маловыразительно, и когда она думала обновить наряды, освежала заплаты. Тут уже носок ботинки — до тех блеклых кухонь, где нечем кормить сестрицу-наперсницу Кур-Кури, черноперую кошачью голубку, в фамильярном подходе — Куряшку, несмотря на возраст — полвека, или семьдесят, как и Ванде, или сто. Но когда у Кур-Кури сужались хорошие обеды — хотя подозревали, что в этом вопросе обе старушки не беспорочны, и только ли в нем? — Ванда Рачковская считала долгом отправляться в город на промыслы, то есть делать визиты и из всех знакомых изымать остатки обедов и мини-трапез — для заморенной властями Куряшки, она же — пухлобрюшечка, шелковая нить, и перевести из хозяйских кастрюль в свой желтый бидон, и в свой китайский термос, и в банки, прописанные в ее котомке, и не смущалась, пуская одно меню — в другое, если в бидоне и термосе еще теплилось место. Воцарившись не в гостиных, но в кухне, где обозрение выше, Ванда Рачковская стягивала с затылка лысеющий треух, бросив остывать на загорбке, стряхивала пыльные сельские рукавицы и, оставшись в грязных митенках, расстегивала бывшее беж, далее бурое зимнее пальто, представив под ним — ряды рваных шалей, даривших жаркие объятия — ее некобеднишному телу, и, уже никуда не спеша, выкладывала ехидные новости и толки и все злоречия, но не забывала зорко просматривать, какие щели в пространстве заткнуты мяском, конопачены картошкой, а какие прорехи замазаны кашкой и хлебушком. А это что на окне в кастрюле? — спрашивала Ванда Рачковская меж слухом и сплетней и уже тянулась и расталкивала крышку. Вчерашние щи, вызревающие в позавчерашние. Плесень, чистая отрава! Как раз для Куряшки, чертовой прорвы, — и Ванда Рачковская возвышала кастрюлю к глазам и обводила скулящим носом и, не вставая, нащупывала ближайшую ложку, запускала в жидкие капусты и брезгливо брала на язык. Лук совсем разнюнился, говорила Ванда Рачковская. Но Куряшке может понравиться, кто ее знает, шалаву! — и, увлекшись в пробах, стремглав расхлебывала супчик. Мы с Куряшкой — одно целое, сообщенные судочки, подмигивала престарелая Ванда Рачковская, каждая форма бьется за выживание и размножение, — и выставляла опустевшую тару в раковину, но с ложкой расстаться не спешила и купала в ней блеск своих железных перстней. А там что? — и Ванда указывала погнутым пальцем с кошачьим когтем на кастрюльку помельче, задремавшую на грани плиты и небытия. Там уже подпортилось, пора выбросить… Вот еще — выбросить, кошке вся дрянь на постном масле сгодится! Неувядаемый желудок! — и старушенция запускала ложку. Comme ci, сотте са. Комм си, комм са… Тьфу, и холодно нынче, облизываясь, зябко вздыхала Ванда Рачковская, как бы поглубже нырнуть в шубу… Дорогая Вандочка, вы же и так в шубе! — говорили ей. Правда? Не заметила! — посмеивалась Ванда Рачковская. В общем, если старушенция и довозила обеды до черной голубки, голодающая наперсница, полношелковый бочок, то беднейшие: стрижено с последнего в визитах стола и в саму Ванду уже опоздало… если в дальнем пути не сзывала и это яство. А когда через несколько лет Ванда Рачковская вдруг купила себе и наперснице двухкомнатную городскую квартиру, никто особо не удивился, но продолжали спасать бессмертную кощейку Куряшку.
Если каждый сочиняет себе дорогу сам, данная полоса препятствий тоже отписана одной из участвующих сторон, порхавшей пером над магистралью и делавшей грубую расстановку: Большую Мару, захваченную гонкой посреди ключевого события — разъединения пункта А и пункта Б, притом — вечного… хотя мнимого, как и все вокруг — мнимое.
Пункт Б, неумолимый, иначе — каменный, вот что прозревала Мара сквозь вечернюю даль и сад, зовущий себя пионерским. Пункт Б разгрызали железнозубые ящики, проглатывали вещмешки-губошлепы и шамкающие коробки, деталям навязывали свои патлатые путы веревки, а пропущенные бойко сбрасывали величину и слитность. Неумолимый, иначе — Дом прощания, морочил разъездами, смывом не то семи мостов, не то двенадцати желаний, и положил рассыпаться на камни — и успеть в перешедших дом гостей.
Итого: Большая Мара навстречу камнепаду — с ранением души и с неотыгранным мотивом прощальных поцелуев или запретной комнаты, самой дальней в осыпающемся доме, куда до сих пор не удавалось пустить глаз. Но — время комедии: когда гости, разведя комнаты и собравшись обрушить свод их, наконец узрят — манящую запертую, ее уже смешают с остальными и вместе — с пустошью. А все тусклое и оплошное, что освящали прикрытием, останется в пришельцах — монашкой-дверью. Если в дальней глухонемой и не было ничего приличного, так лучше свидетельствовать — а не комкать коллизию по беспросветности.
Но вечерняя дорога под тяжестью главной темы — спешки — пускается колобродить. Неучтенные пешеходы выносят не обочинные картошку и огурцы, но — популярные происшествия в концертном исполнении: потери кошелька со всеми мечтами или аппетита — плюс реестры недополученного, нелегалку, особые брани за отечество или внезапно пробудившуюся в ком-то музыку…
Откуда ни возьмись — чуть очевидная в толпе проходящих (в прошлом времени — проходимцев) и в толпе дней — веселая жена от народной слободки Святая Простота, а обмороченный муж — из дружб Большой Мары, но подхвачен странностями и отнесен на простор. Что не мешает Веселой Жене быть в теплом духе — и предложить Маре слой житейских вопрошаний и хлебосольный анализ посылок и недосылок.
Или кто-то — гонец и имеет весть издалека, бесценную реляцию, то есть — миссию, или свою болезненную зависимость от дороги, жанр размыт, но хватился, что путь его горит, уцелела лишь хвостовая часть, и тот мослак вот-вот сгложет ночь, а он отвлекался и отзывался, искал общий язык с многими проявлениями жизни — и до назначенного ему не добраться, и Большая Мара — его последняя надежда.
И хотя Большая Мара ни на что предложенное не претендует, собственные ее намерения отчего-то кукожатся.
В эскизах дороги возможны меловые блоки севера, а на переходе сквозь перекресток вечер весны влетает в магнетические игры юга, распространенные зеленщиками и доброхотами с огнем, и нарастающей диагональю песка и воды, чьи капли мечены свернутой резьбой, и ночь все беднее щеколдами и защелками, и покровы ее — все короче, а слепота зорче, как все меньше на идущих — одежд… Как все ниже возможности — спастись на подножке плывущего мимо большого транспорта, низложенного — на поля возвращения.
Из длинных редакций, взятых в покровительство одной крышей, выходили и обгоняли Мару два породистых светских льва, перезрелые повесы, розны отраженными в очках тесниной стен — и мостовым туманом, и ржаной метелкой из-под вельветовой кепочки набок — и коской под скособоченной кожаной, и роящимися вкруг породы карманами в клепке, и особенно розны — цветом теннисных ракеток, пустивших из кейсов хвост. Не участвующие в формах жизни, опасных для жизни, но представленные в событии — в двери черного хода, всегда приоткрытой. Услуги: подхватим на перо. Жизнеописание, комментарий, побивание мячами. Водим — к умножению валового продукта или поголовья рогатых. Даем общественный резонанс. И, полны вечерним остранением или загодя вышедшие к утренним анекдотам, оттачивали личную фельетонную канву.