Пипо не сводил грустного взора с высокой башни на углу тюрьмы. Видимо, он твердил про себя: «Ну почему, почему он не выходит? Что он там делает так долго?»
Вдруг пес вскочил; он весь задрожал, глаза его заблестели, а хвост отчаянно замолотил воздух.
Пипо кое-что увидел. Там, наверху, в оконце, забранном решеткой, мелькнуло лицо.
Однако Пипо был еще уверен не до конца. Он вглядывался в это лицо, застыв в неподвижности. Только кончик хвоста у него подрагивал — в знак возрожденной надежды. Пипо вгляделся, принюхался… и узнал! Он узнал своего дорогого хозяина!
— Это он! — воскликнул пес.
Наши читатели простят нас за то, что, рассказывая о собаке, мы приписываем ей слова и поступки, свойственные людям. Но радостный, звонкий, отчетливый лай Пипо соответствовал именно человеческому возгласу: «Это он! Он!»
Пес голову потерял от радости, он метался под стенами Бастилии, подскакивал и крутился на месте, пытаясь поймать собственный хвост, заливался радостным лаем — одним словом, всеми доступными собаке способами выражал свое счастье. Наконец он остановился, задрал морду и трижды коротко пролаял, словно хотел сказать: «Это я! Я здесь! Посмотри же на меня!»
— Пипо! — раздался крик из окошка.
Сообразительный пес тявкнул в ответ.
— Пипо, внимание! — закричал узник, видимо, совершенно не беспокоясь о том, что его может услышать стража.
Пес тявкнул еще раз, видимо, сообщая:
— Я готов! Что надо сделать?
Тут на эту беседу обратили внимание часовые и подошли поближе. Что-то их насторожило в этом странном диалоге узника с собакой. Внезапно из окошечка сверху был брошен какой-то предмет; запустили его с размаху, и он, описав дугу, упал шагах в двадцати от пса. Это был камешек, завернутый в листок бумаги.
Часовые кинулись к камешку, но Пипо оказался проворней; успев первым, он зажал в зубах камень и бросился прочь.
Пес мчался по улице Сент-Антуан, а за ним неслись часовые с воплем:
— Держи его! Держи!
Прохожие недоуменно оглядывались, пытаясь понять, кого это преследуют: то ли вора, то ли грабителя, то ли какого-то еретика-гугенота.
Но через несколько мгновений пес бесследно исчез вдали, а стражники бегом вернулись в Бастилию и доложили коменданту о возмутительном факте: один из узников вел переписку и посылал письма на свободу; письма передавались через собаку!
Этим узником был шевалье де Пардальян.
Что касается Пипо, то, удрав подальше, он остановился, выпустил из пасти камешек и спокойно вернулся обратно, под стены Бастилии.
Какой-то прохожий обратил внимание на собаку, подобрал камешек и, развернув бумагу, внимательно осмотрел ее. Листок был совершенно чист — ни одного слова, никакого знака. Прохожий недоуменно пожал плечами и бросил листок бумаги в лужу.
XXVБАСТИЛИЯ
Когда шевалье де Пардальян услышал, как захлопнулась дверь камеры, когда он понял, что выбраться на волю не удастся, его охватил ужас, и он почти без чувств рухнул на пол. Потом шевалье пришел в себя и огромным напряжением воли постарался успокоиться и заглушить кипевшую в его душе бессильную ярость.
После этого молодой человек занялся исследованием собственной камеры. Его заперли в довольно большом помещении, пол которого был выложен тяжелыми плитами. Правда, в углу каменные плиты раскололись, и их заменили небольшими известковыми плитками. Стены и сводчатый потолок были из почерневших от времени камней, но в камере было довольно сухо, потому что она находилась в верхнем этаже башни. Через узкое оконце, расположенное под самым потолком, в темницу проникал свет и воздух. Оконце помещалось высоко, но, взобравшись на деревянный табурет (единственный предмет мебели в камере), до окна можно было дотянуться. Обстановку довершали охапка соломы на полу и кувшин с водой, на котором лежал ломоть хлеба.
В коридоре гулко отдавались медленные шаги часового.
Пардальян бросился на солому, служившую узникам ложем, и натянул на себя драное одеяло. К чести нашего героя мы должны сказать, что в эту ужасную минуту — ибо Пардальян знал, что из Бастилии выходят только «ногами вперед», — все мысли его были о Лоизе. Страдал он оттого, что его арест помешал ему кинуться на помощь своей милой соседке.
«А ведь она позвала именно меня! — думал шевалье. — В момент опасности вспомнила именно обо мне! А я… Я сижу в тюрьме!»
И тут он понял тайну собственной души:
— Да я люблю ее!
Но что будет с его любовью? Может, он больше никогда не увидит девушку… Ведь из Бастилии не выходят…
Что же такое случилось? Почему она позвала человека, которого и видела-то всего несколько раз? Пардальян подумал о герцоге Анжуйском. Конечно, герцог со своими дворянчиками утром вернулся, а, может, никуда и не уходил… Пардальян, охваченный отчаянием, твердил себе, что, останься он на улице, у дверей дома, он не только избежал бы ареста, но и смог бы защитить Лоизу.
При мысли о том, что девушка теперь во власти герцога Анжуйского, Пардальян разрыдался и до крови прокусил себе руку.
Четыре дня он предавался безудержному отчаянию. Все это время несчастный юноша почти не спал, с трудом съедал кусок хлеба, но залпом выпивал всю воду: его мучила лихорадка и терзала жестокая жажда.
Чтобы как-то занять себя и обрести покой хотя бы ночью, шевалье весь день мерил шагами камеру. Правда, он и не замечал, что мысли о Лоизе отвлекают его от других, не менее страшных размышлений о собственном будущем. Но пришло время, и шевалье де Пардальян вспомнил и об этом.
Он предавался горестным размышлениям о том, сколь жестока к нему судьба: его вычеркнули из мира живых как раз в тот момент, когда счастье обернулось к нему. И он резонно спросил себя, за что же его арестовали…
Он чувствовал, что тут не обошлось без Екатерины Медичи. Но ведь королева была так добра к нему во время их беседы в Лувре… Нет, такие подозрения следовало отбросить… Кто же тогда? «Может, это Гиз? Я ведь был свидетелем собрания заговорщиков… Да нет! Откуда он мог узнать?» — спрашивал себя Жан.
Этот вопрос превратился для шевалье в настоящее наваждение, в подлинную пытку для его разума. Дней через пять Пардальяна было не узнать: черты его лица стали болезненно неподвижны, лишь глаза горели мрачным огнем. Теперь одна мысль о тюремном заключении наводила на него ужас.
Несчастный, которого бросают в темницу лет на пять или отправляют на каторгу лет на двадцать, все-таки знает, что когда-нибудь, пусть очень нескоро, он воскреснет для жизни, и такой заключенный избавлен от мук высшего отчаяния. Даже тот, кто приговорен к пожизненному заключению, по крайней мере знает свою судьбу и может черпать горестное утешение в том, что путь его уже предначертан.
Но Пардальян достиг вершины отчаяния: ведь его схватили в расцвете лет, когда вся жизнь была у него еще впереди; он не знал, за что арестован и сколько ему сидеть. Ему казалось, что в полной темноте его подтолкнули к краю бездонной пропасти.
У него отняли небо и землю; четыре тюремные стены заменили ему бескрайний горизонт. Он не мог предположить, что его ждет: умрет ли он завтра, в двадцать лет, или будет умирать день за днем в течение четырех или пяти десятков лет.
Он должен был все разузнать! Разузнать любой ценой!
На шестой день он не выдержал и решил спросить, за что же его арестовали. Вечером, когда тюремщик зашел к нему в камеру, Пардальян впервые обратился к нему:
— Послушай, друг мой…
Тюремщик мрачно глянул на него и заявил:
— Разговаривать с заключенными запрещено.
— Одно слово! Только одно! За что я сижу?
Тюремщик направился к двери, потом обернулся и, видимо, пожалев бледного, потрясенного юношу, сказал:
— Предупреждаю в первый и последний раз: мне с вами разговаривать запрещено. Если вы будете настаивать, мне придется доложить коменданту. А вы можете угодить вниз, в карцер.
— Ах так! — взорвался Пардальян. — Пусть в карцер! Но я хочу знать! Слышишь! Скажи, мерзавец, а не то задушу!
Шевалье рывком бросился на тюремщика, но тот, похоже, был настороже и успел выскочить в коридор, захлопнув за собой дверь. Тогда Пардальян всем корпусом навалился на дверь, но она лишь чуть дрогнула. Целые сутки заключенный вел себя как безумный: орал, стучал в дверь, лупил табуреткой по стенам, так что тюремщик боялся и нос в камеру сунуть. Пришлось предупредить коменданта, и тот, прихватив дюжину хорошо вооруженных солдат, явился в камеру бунтаря.
— К вам пришел господин комендант, — прокричал тюремщик сквозь закрытую дверь.
— Наконец-то! Сейчас мне все объяснят, — обрадовался Пардальян.
Дверь распахнулась, и солдаты выставили в проем алебарды. Пардальян в приступе отчаяния был готов броситься прямо на острия алебард, но внезапно остановился. За спинами солдат он увидел коменданта, а увидев, узнал его — это был один из тех заговорщиков, что собирались в задней комнате гостиницы «У ворожеи».
— Прекрасно! — воскликнул комендант. — Похоже, зрелище алебард вас успокаивает, как, впрочем, и всех остальных безумцев вашей породы. Пошли на попятный? Это хорошо… Молчите? Ну что ж, я человек не злопамятный, но больше не безобразничать! Еще одна попытка — и попадете в карцер, вторая — лишу воды, третья — подвергнетесь пыткам. Я вас предупредил, теперь будьте паинькой! Хотя вам и не спится, не мешайте спать другим.
Пардальян отступил на два шага. Он, казалось, успокоился, но мозг его лихорадочно работал; впрочем, лицо юноши выражало лишь тупое почтение.
Комендант решил, что одно его появление усмирило узника, и снисходительно пожал плечами.
— Ненадолго же тебя хватило! — проворчал Гиталан.
А Пардальян все молчал. Сдвинув брови и сжав кулаки, шевалье размышлял.
— Вот и хорошо! — продолжал комендант. — Вот мы и успокоились! Пытки-то никому не нравятся! Надеюсь, теперь будете вести себя как положено. Можете поблагодарить меня: я с вами был добр!
Комендант повернулся, чтобы уйти, но Пардальян бросился к нему.