Шевалье де Пардальян. Книги 1-9 — страница 397 из 739

продолжал: – Там, где нет религии, не может быть и фанатизма. Есть лишь строжайшее применение тщательно продуманной системы.

– Фанатизм или система – называйте как хотите, но результат всегда один и тот же: истребление множества людей.

– Да неужто столь пустячные соображения могут останавливать вас? Что значат несколько жизней, когда речь идет о спасении и возрождении целой нации? То, что в глазах черни предстает как преследование, на самом деле – лишь обширная и совершенно необходимая хирургическая операция... Мы отсекаем пораженные гангреной руку или ногу, чтобы спасти тело, мы прижигаем огнем раны, чтобы они зарубцевались... Палачи! – говорят нам. Вздор. Раненый, который чувствует, как нож хирурга безжалостно терзает его трепещущую плоть, воет от боли и оскорбляет своего спасителя, тоже называя его палачом. Но врач не поддается своим чувствам, слыша вопли и бред больного... Он хладнокровно делает свою работу, он выполняет свой долг, заключающийся в том, чтобы завершить благодетельную операцию со всем возможным тщанием, и он спасает больного, зачастую вопреки воле самого страдальца.

Однако став снова здоровым, крепким и сильным, бывший больной испытывает благодарность к тому, кого он недавно обзывал палачом и в ком по прошествии времени он видит, как то и есть на самом деле, своего спасителя. Вот мы и есть, сударь, эти бесстрастные хирурги, внешне безжалостные, но в сущности человеколюбивые и великодушные. Мы не поддаемся чувствам, слыша жалобы, вопли и брань, и мы не выкажем волнения, услышав изъявления благодарности в тот день, когда благополучно завершим нашу операцию, то есть в тот день, когда мы спасем человечество. Подобно этим хирургам, мы методично продолжим наш труд, мы терпеливо выполним наш долг, и ничто не сможет отвратить нас от этого, а единственным нашим вознаграждением станет чувство радости и удовлетворения!

Шевалье внимательно выслушал объяснения Эспинозы – тот говорил с пылом, составлявшим странный контраст тому неколебимому спокойствию, что было ему обычно присуще.

Когда Эспиноза закончил, Пардальян на мгновение задумался, а затем поднял голову:

– Я, милостивый государь, разумеется, не сомневаюсь в вашей искренности. Но вы объявили об отсутствии у вас религиозной веры. А ведь только что вы говорили о враче, искренне убежденном в необходимости операции, производимой над телом больного. Врач может ошибиться, но все же он достоин уважения, потому что искренен... Вы же, сударь, набрасываетесь на здоровое тело и под предлогом его спасения и возрождения к жизни – желал бы я знать, от чего вы хотите его спасать, коли оно ни от чего не страдает?! – собираетесь навязать ему средство, в кое сами не верите... И вот тут, признаюсь, я уже ничего не понимаю...

– Как и вам, сударь, – продолжал Эспиноза со страстной убежденностью, – мне чужда религия, суть которой заключается в том, чтобы слепо поклоняться какому-нибудь божеству. Как и вы, я исповедую ту религию, что идет от моих собственных сердца и разума. Как и вы, я чувствую, что мною движет огромная, глубокая, бескорыстная любовь к ближнему – именно она заставляет меня мечтать о счастье себе подобных. Вот почему я без колебаний посвятил всю силу своего духа, всю свою энергию тому, чтобы отыскать, где скрывается это счастье, и подарить его людям. Но вы прекрасно понимаете, сударь, сколь немногие способны оценить то, о чем я веду речь... Ничтожная горстка одаренных от природы умов да несколько прямых и возвышенных душ... Остальные же – огромное, необозримое море людей – находятся в положении раненого, о котором я вам говорил: врач предписывает ему спасительную операцию, а тот упорно проклинает целителя, ибо ничего не понимает, и только позже, когда жизнь вновь начнет вливаться в него, он станет благословлять своего избавителя.

– Вы уверены, сударь, что действуя подобным образом, вы способствуете счастью человечества?

– Да, – отрывисто произнес Эспиноза. – Я долго размышлял над этими вопросами и измерил суть вещей до самого дна. Я пришел к заключению, что опаснейший и единственный враг, которого должно преследовать с неумолимым упорством, – это наука, потому что наука – это отрицание всего и вся, и в конце ее – смерть, иными словами – небытие, иными словами – ужас, отчаяние, отвращение. Все, кто изучают науки, неизбежно приходят туда же, где очутился я: к сомнению. Итак, счастье кроется в самом полном, самом совершенном невежестве: ведь невежество оберегает веру, а только вера может сделать тихим и спокойным тот неотвратимый миг, когда вот-вот наступит конец. Только в вере человек черпает убежденность в том, что не все еще потеряно, и миг сильнейшего ужаса становится мигом перехода в лучшую жизнь. Вот почему я жесточайше преследую всякого, кто проявляет хоть какую-то независимость, всякого, кто предается окаянной науке. Вот почему я хочу привести целое человечество к той вере, которую потерял сам, убежденный, что умру в страхе и в отчаянии, я в своей любви к ближнему хочу, чтобы хотя бы он избег этой ужасной участи!

– Таким образом вы принуждаете людей к жизни, полной всяческих лишений и запретов, страданий и горя, чтобы подарить им... что? Мгновение, исполненное несбыточных надежд и более краткое, чем вздох!

– Что за важность! Поверьте, это мгновение настолько страшно, что за избавление от страха можно заплатить и целой жизнью, хотя бы даже эта жизнь и оказалась, как вы говорите, убогой!

Секунду шевалье изумленно-негодующе смотрел на великого инквизитора, а затем произнес голосом, дрожащим от негодования:

– И вы имеете смелость говорить о человечности, вы, мечтающий заставить людей платить целой жизнью, полной лишений, за сомнительное облегчение одного скоротечного мига? А мне-то всегда казалось, что лучше прожить счастливую жизнь и когда-нибудь заплатить за нее одним мгновением ужаса и тоски! Будьте уверены, сударь, – несчастные, которым вы хотите навязать изощренную пытку, вследствие какого-то чудовищного недоразумения именуемую вами счастьем, сказали бы вам то же, что говорю и я, если бы вы взяли на себя труд посоветоваться с ними касательно предмета, согласитесь, весьма их интересующего.

– Это дети! – бросил Эспиноза презрительно. – Кто же советуется с детьми... Их наказывают, вот и все.

– Дети! И вы можете говорить такое! Эти «дети» вправе сказать вам, – и весьма резонно, – что как раз вы и вам подобные являетесь – нет, к несчастью, не безобидными детьми, а настоящими взрослыми буйно помешанными, которых ради всеобщего блага следовало бы уничтожать без жалости. Черт подери, сударь, зачем вы во все вмешиваетесь? Дайте людям жить в свое удовольствие и не пытайтесь навязать им счастье, воспринимаемое ими – справедливо это или нет – как ужасное несчастье.

– Стало быть, – спросил Эспиноза, вновь обретший свой спокойный и невозмутимый вид, – вы полагаете, будто счастье заключается в том, чтобы жить в свое удовольствие?

– Сударь, – холодно ответил Пардальян, – мне думается, что, прикрываясь маской человеколюбия и бескорыстия, вы ищете прежде всего собственного счастья. Так вот – вы ни за что не найдете его в том ужасном господстве, о котором мечтаете. В путешествиях, в которых я провел большую часть своей жизни, я усвоил некоторые идеи, – хотя они и покажутся вам странными, они весьма в чести у многих и многих. Таких, как я, немало – побольше, чем вы думаете, и мы хотим иметь свою долю солнца и счастья. Мы полагаем, что жизнь была бы прекрасна, если бы мы прожили ее, как люди, а не как хищные волки, и мы не хотим жертвовать своей долей счастья, как того требует аппетит горстки честолюбцев, носящих титулы королей, принцев или герцогов. Вот почему я говорю вам: не заботьтесь вы так рьяно о других, принимайте жизнь такой, какая она есть, берите от нее все, что можно взять на этом коротком пути. Любите солнце и звезды, летнюю жару и зимние снега, но главное – любите любовь, в ней – весь человек. И оставьте каждому ту долю, что ему причитается. Так-то вы и найдете счастье... Во всяком случае, коли уж вы испанец, оставайтесь испанцем, а уж мы, с вашего позволения, у себя дома и сами как-нибудь справимся. Не пытайтесь, явившись во Францию, навязывать нам ваши зловещие идеалы... Так будет лучше для нас... и для вас.

– Итак, – заключил Эспиноза, никак не выражая своей досады, – мне не удалось убедить вас. Но если я потерпел неудачу, излагая общие соображения, быть может, я буду более счастлив, предложив вашему вниманию некий частный случай.

– Говорите, говорите, – сказал Пардальян, по-прежнему внимательный и сосредоточенный.

– Вы, сударь, – начал Эспиноза без малейшей иронии, – вы – настоящий рыцарь, всегда готовый вытащить из ножен шпагу в защиту слабого против сильного, неужто вы откажетесь поддержать своей шпагой правое дело?

– Ну это как посмотреть, – невозмутимо ответил шевалье. – То, что кажется вам благородным и справедливым, мне может показаться низким и гнусным.

– Сударь, – спросил Эспиноза, глядя ему прямо в лицо, – позволите ли вы, чтобы на ваших глазах совершилось хладнокровное убийство, даже не попытавшись вмешаться, дабы защитить жертву?

– Конечно же, не позволю!

– Так вот, сударь, – раздельно произнес Эспиноза, – требуется помешать убийству.

– Кого же хотят убить?

– Короля Филиппа, – сказал великий инквизитор с видом искренне взволнованного человека.

– Черт подери, сударь, – ответил Пардальян, и на лице его вновь появилась насмешливая улыбка, – мне, однако, казалось, что Его Величество в состоянии сам себя защитить!

– Да – в обычных обстоятельствах. Но в данном конкретном случае – нет. Его Величество оказывается совершенно беззащитным перед лицом нависшей над ним угрозы.

– Объяснитесь же, сударь, – попросил заинтригованный шевалье.

– Некто, человек честолюбивый, поклялся убить короля. Он подготовил свое злодеяние исподволь, загодя. В эту минуту он уже готов нанести удар, и мы бессильны что-либо предпринять против этого негодяя – ему удалось с поистине дьявольской ловкостью влюбить в себя всю Андалузию; поднять на него руку, попытаться хотя бы арестовать его означает вызвать волнения, грандиозные волнения. Ибо для того, чтобы поразить его и спасти короля, понадобится пронзить тысячи тел, которые встанут живой стеной между этим человеком и нами. Король вовсе не то кровожадное существо, каким вы себе его представляете, он предпочтет предать себя в руки Господа Бога и храбро встретить смерть, лишь бы не обрекать на гибель множество невиновных, сбитых с пути истинного происками этого честолюбца. Но мы, чей священный долг – хранить дни Его Величества, ищем способ остановить преступную руку, прежде чем она совершит свое злодеяние, и не дать разбушеваться народному гневу. Вот почему я спрашиваю вас – согласны ли вы помешать этому чудовищному преступлению?