– Ты верно все понял, Пардальян, и ты умрешь, убитый тем воздухом, который ты вдыхаешь и который я отравила.
Было нечто фантастическое в этом разговоре двух человек, которые не видели друг друга и которые беседовали друг с другом, разделенные толщей потолка и говоря спокойным и словно бы даже равнодушным тоном совершенно чудовищные вещи, причем один из собеседников был, если можно так выразиться, уже в могиле.
Тем временем Пардальян отвечал:
– «Ты умрешь, Пардальян! Ты умрешь, Пардальян!» Ну, это вы поторопились, сударыня. У меня, видите ли, крепкие легкие, и будь я проклят, если мне не сдается, что я из тех людей, кто устоит перед любым ядом, чем бы вы там ни пропитали воздух! Мне очень горько за вас, сударыня, ведь это у вас прямо-таки помешательство – во что бы то ни стало и любым способом убить меня... вот только, черт побери, хотел бы я знать – почему?
– Потому что я люблю тебя, Пардальян, – мрачно произнес голос Фаусты.
– Но, разрази меня гром, это уж скорее причина для того, чтобы, напротив, оставить меня в живых! По крайней мере, по моим наблюдениям, люди, искренне любящие друг друга, всегда дорожат жизнью любимого существа более, чем своей собственной. Как бы там ни было, сударыня, я полагаю, что избегну вашего яда точно так же, как избежал железа, воды и огня.
– Возможно, Пардальян, но даже если ты избегнешь яда, ты все равно обречен.
– Ну-ка, объясните мне, сударыня, в чем тут дело... надеюсь, я не покажусь вам излишне любопытным.
– Ты умрешь от голода и жажды.
– Дьявол! Это весьма непривлекательно, сударыня, и представьте себе мою наивность: еще минуту назад я бы счел для себя позором мысль о том, что вы способны на такую гнусность... Как же плохо я разбираюсь в людях!..
– Я знаю, Пардальян – это медленная и ужасная смерть, потому-то я и хотела избавить тебя от нее, потому-то и прибегла к яду. Моли Бога, чтобы этот яд подействовал на тебя – это единственная оставшаяся у тебя возможность избегнуть пытки голодом.
– Ну что ж, – усмехнулся шевалье, – узнаю вашу обычную осмотрительность. Вы безумно боитесь, что я ускользну от вас, и потому убедили себя в том, что две предосторожности всегда лучше, чем одна.
– Верно, Пардальян. Вот почему я приняла не две, а все возможные предосторожности. Ты видишь эту дверь, которая закрывает вход в твою могилу?
– Не вижу, сударыня, черт меня побери! Я не сова, чтобы видеть в темноте. Но если я и не вижу ее, то рукой все-таки ощущаю.
– Ключ от этой двери я бросила в реку, а сама дверь через несколько часов окажется замурованной... Механизм, раскрывающий потолок, разрушат, а двери и окна комнаты, где я нахожусь, также будут замурованы. И тогда ты окажешься заживо погребен, никто и не заподозрит, что ты там, никто не сможет тебя услышать, если ты позовешь на помощь, никто не сможет проникнуть к тебе, даже я... Теперь ты понимаешь, Пардальян, что ты обречен, и ничто на свете не спасет тебя?
– Ба! Пожалуйста, нагромождайте всяческие преграды, я все равно ускользну от яда, не умру от голода и выйду отсюда живым... Единственное преимущество, которое вы извлечете из этого еще одного доказательства вашей любви, которое вам угодно было мне дать... – ведь вы хотите непременно вычеркнуть меня из числа живых, чтобы засвидетельствовать мне свою любовь, не так ли?..
– Да, Пардальян, ты должен умереть именно потому, что я люблю тебя, – прозвучал голос Фаусты.
– М-да, сударыня, – засмеялся Пардальян, – забери меня чума, если я хоть что-нибудь понимаю в этой манере любить людей... Итак, я говорил: единственное преимущество, которое вы извлечете из очередного доказательства любви, что вам угодно было мне дать, состоит в следующем: когда-нибудь нам с вами предстоит уладить наш счет... и теперь он станет немного длиннее...
Эти последние слова были произнесены тоном, не оставлявшим ни малейшего сомнения в намерениях шевалье, намерениях, как легко можно догадаться, не вполне дружелюбных.
Фауста, являвшаяся по самой своей природе гениальной актрисой, способной на самое изощренное лицедейство, в чем-то, напротив, была беспредельно прямодушна и даже наивна. Это была своего рода непосредственность ясновидящей. Однако пока она двигалась к своей цели, пылкая вера, когда-то владевшая ею, под воздействием превратностей судьбы понемногу угасала. Фауста упорствовала, но теперь ее вела вперед не вера, а гордость, стремление к господству (недаром в ней текла кровь Борджиа) – и именно это стремление направляло все ее решения.
Низвергнутая с заоблачных высот, куда ее подняла и где долго удерживала ее вера, она сумела встать на ноги, истерзанная, растерянная, бесконечно изумленная тем, как жестоко бросили ее оземь, – ее, искренне объявившую себя «Девой», ее, считавшую себя Посланницей и Избранницей Господа.
И кто же низверг ее? Пардальян.
С тех пор ею овладело суеверие и в это, дотоле неукротимое сердце вошел страх; суеверие и страх, соединившись, оказали на нее разлагающее воздействие. Долгое время она считала, будто убив Пардальяна, она тем самым убьет и эти новые ощущения, которые оскорбляли, не могли не оскорблять ее, потому что она была слишком изысканной, слишком подлинной артисткой, влюбленной во всякую красоту – пусть даже эту красоту порождал ужас.
Пардальян устоял под всеми ее ударами. Подобно птице-фениксу из легенды, этот человек вновь появлялся перед ней в тот самый момент, когда она была совершенно убеждена, что убила его, убила раз и навсегда, причем самые хитроумные ее построения, долго и терпеливо возводимые ею, оказывались напрасными. Потом ее изумление уступило место страху. И поскольку к нему примешивалось суеверие, то она была недалека от мысли, что этот человек непобедим, более чем непобедим – бессмертен. От этой мысли до мысли, что Пардальян – ее злой гений и тщетно она будет изнемогать в борьбе с ним, что Пардальяну роковым образом удастся вырываться из всех ловушек вплоть до того дня, когда она сама падет под его ударами, – до этой мысли был один лишь шаг, который казался очень коротким.
Жестоко, упорно продолжала Фауста свою борьбу. Но она уже не верила в себя, в ней уже поселилось сомнение, она уже была готова решить, что все напрасно – что бы она ни предпринимала, Пардальян, этот дьявольски хитрый Пардальян, воскреснув в последний раз, выйдет из могилы, где как ей думалось, она похоронила его, и нанесет ей смертельный удар.
При таких обстоятельствах легко себе представить, какое действие произвели на нее слова Пардальяна, утверждавшего со спокойной уверенностью, что он спасется и от яда, и от пытки голодом.
А со стороны шевалье это никоим образом не было бахвальством, как можно было бы подумать. Вследствие целого ряда заключений, противоположных тем, к каким приходила Фауста, видя, что он всегда, словно чудом, разрушает все, даже самые изощренные ее планы убить его, он в конце концов и сам вполне искренне поверил, что в этой долгой и трагической дуэли именно ему, Пардальяну, суждено одержать верх над своей зловещей и настойчивой соперницей.
С тех пор, каким бы безвыходным ни казалось положение, в какое загоняла его Фауста, он свято верил, что в нужный момент выйдет из него – ведь в конечном счете именно ему суждено одержать верх.
Услышав заверения Пардальяна, что он останется в живых и вырвется из своей нынешней могилы, Фауста содрогнулась и принялась с тревогой спрашивать себя – все ли необходимые меры она приняла, не ускользнула ли от нее, несмотря на всю тщательность приготовлений, какая-нибудь возможность бегства для Пардальяна. И потому она неуверенно спросила его:
– Так ты думаешь, Пардальян, будто ты спасешься, как и в предыдущих случаях?
– Разрази меня гром! – заверил шевалье.
– Почему же? – произнесла Фауста, задыхаясь. Язвительным тоном, от которого у нее заледенело сердце, он ответил:
– Потому что, как я вам уже сказал, нам предстоит свести счеты... Потому что я наконец понял: вы – не человеческое существо, но извращенное, вредоносное чудовище; щадить вас, как я это делал до сих пор, было бы не просто безумием – это было бы преступлением... Ваши злость и коварство переполнили чашу моего терпения, и я наконец решил сокрушить вас... Я вижу – самой судьбой предначертано, что Пардальян усмирит Фаусту и победит ее... Так что вы видите – вам не удастся меня убить, как вы того желаете, и мне суждено выйти отсюда живым. Теперь, когда я осознал, что вы не женщина, а чудовище, порождение ада, я предупреждаю вас: берегитесь, сударыня, берегитесь, ибо я говорю вам правду – в тот день, когда эта рука опустится на плечо Фаусты, настанет ее последний час, она искупит все свои преступления, и мир будет избавлен от бедствия по имени Фауста!
Пока Пардальян ограничивался объяснением, почему он был так уверен, что избегнет всех ее ударов, Фауста слушала, трепеща, и суеверно, точно заклинание, повторяла:
– Да, да, он спасется, как он и говорит, это предначертано, это неотвратимо... Фаусте не удастся нанести удар Пардальяну, ибо ему самому суждено убить Фаусту!..
Однако когда Пардальян, не без причины разъяренный, со все большим и большим ожесточением стал говорить, что близок тот час, когда он отплатит ей и заставит ее искупить все грехи, неукротимая натура этой женщины одержала верх.
Угрозы такого человека, грозившего крайне редко и никогда – попусту, эти угрозы, которые совершенно обоснованно поселили бы ужас в самом мужественном и твердом сердце, Фаусту, напротив, вовсе не обескуражили и не напугали, а лишь вернули уверенность ее воинственной натуре.
Она тотчас же вновь обрела трезвость ума и хладнокровие и потому очень спокойно ответила:
– Не волнуйтесь, шевалье, я поберегусь и сделаю так, что вы никогда больше не сможете принести мне вред.
– Однако, – пробурчал Пардальян, – я вновь призываю вас остерегаться... И извините, сударыня, но я буду с вами несколько бесцеремонен... Не знаю, быть может это действует яд, которого вы для меня не пожалели, но суть дела в том, что я безумно хочу спать. Прервем же эту интересную беседу; с вашего позволения, я лягу на эти плиты, хотя они вовсе не напоминают пуховики; и все же придется мне довольствоваться ими, раз уж Ваше Святейшество не изволило даровать приговоренному к смерти даже жалкой охапки соломы – так-то было бы, не в упрек вам будь сказа