– Дальше, дальше! – крикнул он и замахал руками. Девочка кивнула.
Она стояла у подоконника, большеглазая, некрасивая, распрямленная какой-то тайной пружинкой, устремленная куда-то, куда ему, Дерюгину, уже вовек не дойти, никогда не дойти, никогда. И от этого годами копившаяся горечь хлынула в его душу, подступила к горлу, заволокла взгляд.
Девочка стояла на фоне листопада, ждала.
«Ну что же, – непонятно о чем подумал Дерюгин, – значит, так… И никто тут не виноват».
– Спасибо, Юля, – сказал он. – Спасибо, садись.
Последней в этот день выступила Настя Смирнова.
Настя прочитала стихотворение «Узник».
1986
Сливы для дочки
После дежурства – Еремин сторожил театр – надо было опять ехать на рынок.
С неба после суток дождя еще сеялась водица; июль, подумал Еремин, а лета нет. Троллейбус не шел, и настроение было поганое. В голове занозой сидели деньги: до конца сентября должно было капнуть два раза по тридцатке, но все съедал рынок, а впереди маячил ремонт. Говоря прямо, Еремин вылетал в трубу.
В довершение всех бед куда-то запропастился проездной билет, и теперь Еремин, свирепея, без конца кидал пятаки – ездить приходилось много. Это, с единым, раздражало особенно.
Из-за поворота выполз троллейбус, остановился посреди лужи и раскрыл двери – влезай как хочешь. Еремин, все проклиная, угнездился в чьей-то подмышке.
А еще раздражали всякие мелочи – в последний год мелочи эти таежной мошкой одолевали ереминскую жизнь, хоть стреляйся. Вот и сегодня должен был он что-то еще сделать, какая-то была епитимья, кроме рынка – не баллоны, баллоны он заправлял в прошлый раз, но что? А вот черт его знает, что, и вспомнится, конечно, только в электричке. Сколько раз заводил он ежедневник – и бросал, забывал вести, и вились над ним мелочи, не давая продохнуть. Эх, мечтал придавленный к дверям Еремин, недельку бы другую пожить стерильно, в мире идей…
Вкрадчивый женский голос попросил граждан приготовить билетики.
В груди у Еремина похолодело: взять билет он забыл. Вокруг зашевелились; контролерша – нехудая дама с черной сумочкой на руке, запеленговав Еремина, уже впилась охотничьим взглядом в его лицо.
– У меня нет билета, – сказал он голосом, полным безнадежного достоинства. Безнадежности, впрочем, было больше.
Несмотря на чистосердечное признание, дама немедленно схватила Еремина за рукав у локтя.
– Я не собираюсь убегать, – сказал он, чуть усмехнувшись. Он хотел понравиться публике, жадно наблюдавшей этот трехрублевый фарс. – Пустите руку.
– Скорый какой, – громко объявила контролерша, тоже стараясь понравиться публике и недвусмысленно намекая на ереминскую близость к двери. – Платите штраф!
– Послушайте, – раздражаясь, возразил Еремин, со стыдом чувствуя, как непоправимо смешон в эту секунду, но не имея уже сил остановиться – так глупо было отдавать трешку ни за что ни про что этой вот тетке, – послушайте, я потерял единый, честное слово, у меня был единый билет…
– Платите-платите, – оборвала контролерша и усмехнулась. – Потерял он…
– Да, потерял! – взорвался Еремин. – И пустите руку, вы что?
Контролерша держала уже не за рукав, а за мясо – убежать теперь можно было, только оставив ей на память трицепс.
– Люда! – пронзительно крикнула дама. – Скажи, пусть заднюю не открывает!
– Гос-споди… – простонал Еремин, предчувствуя падающий на его лысеющую голову гнев народный, – гос-спо-ди, да что же за…
И, раздирая кошелек, выдохнул:
– Нате, нате вам вашу трешку!
– А вы на меня не кричите, гражданин, – победно пропела дама, отрывая квитанцию. И, распираемая собственной правотой, с наслаждением добавила: – Не взяли билет, надо платить штраф, а кричать не надо. Люда! Пусть открывает заднюю.
Обратно в троллейбус Еремин не вошел; полыхая щеками, зашагал вниз по бульвару, а контролерши остались стоять на остановке – врозь, соблюдая конспирацию. Еремин хотел крикнуть им на прощанье что-нибудь обидное, но ничего не придумал, махнул рукой. Три рубля! И рука болит. Да черт с ней, с рукой, но трешка – шутка ли? Килограмм кабачков – или полкило слив, вон их как дочка уплетает… Что за жизнь, а?
У входа на рынок Еремин вступил в лужу, и это внезапно принесло ему какое-то злобное облегчение: уж пить чашу страданий, так до дна!
Сливы стоили уже девять рублей.
Сверкающий улыбкой сливовый князь нежно приподнял волосатыми пальцами иссиня-черный плод: красавцы, продавал за десять, но Еремину – только ему – уступит за восемь. Кило, два?
– Подождите… – пробормотал Еремин, ретируясь. Он прошел вдоль ряда – в одном месте сливы стоили семь, но вид был не тот.
– Дайте попробовать, – попросил все же Еремин. Сливы оказались кисловатыми, да и хозяйка их смотрела несладко: хочешь – бери, не хочешь – не мозоль глаза.
– Спасибо, – выдавил Еремин и нарочито прогулочным шагом направился к тому, первому. Стыдно экономить на дочке, уговаривал он себя. Но восемь рублей!..
– Дайте-ка попробовать.
Сливовый князь смотрел со спокойной жалостью.
– А, проходи, да?
– Почему? – опешил Еремин.
– Ты не покупатель, – лаконично разъяснил князь и улыбнулся.
– Как хотите, – по-детски обиделся Еремин – и страшно вдруг разозлился: на себя, на князя, на отдел труда и заработной платы, на весь свет!
– Шестьсот граммов взвесьте! – сурово потребовал он, повернувшись к пареньку, торговавшему возле.
Паренек лучезарно улыбнулся, сноровисто положил на весы огромный лист бумаги и бросил сверху две сизые пригоршни. Стрелка нервно и неуловимо замоталась по шкале.
– Ай, давай на пять! – весело крикнул паренек, словно приглашая Еремина покутить с ним на пару, кинул на тарелочку еще одну сливину и подхватил бумагу с весов. Вся процедура заняла у юного иллюзиониста несколько секунд. Еще через несколько секунд Еремин запихивал в кошелек сдачу, понимая, что его опять надули.
Кто-то тронул за локоть.
– Сынок…
Старушка стояла у плеча – платок, пальтишко, рейтузы, красные стоптанные тапочки на птичьих ногах. Похожая на детскую ладошка ее была сложена горсточкой.
– Дай сколько-нибудь, сынок.
Еремин не сразу понял, что у него просят подаяния. А когда понял, похолодел еще больше, чем тогда, в троллейбусе.
– Что же вы так-то, а? – с тоской выдохнул он, пряча глаза, а пальцы уже перебирали в тесном отделении мелочь; выскользнула и, звеня, покатилась к прилавку монетка. Сколько дать, мучительно соображал Еремин, сколько, полтинник? И тут же вползло в мозг готовое на случай: вот, побираются, потом в рестораны ходят…
Еремин оставил в пальцах двугривенный, и вздохнул, и укоризненно качнул головой, и прицокнул даже – вечно страдаешь из-за собственной доверчивости! Короткий всхлип пронзил его.
Еремин, повернувшись, увидел затравленные глаза, увеличенные крутыми стеклами очков, сморщенные ребеночьи ручки.
– Не кори ты меня, сынок. Не давай ничего, только не кори-и-и…
Старушка зарыдала, уткнувшись в ладони-горсточки, завыла тихо и безнадежно.
– Вы что… Ну не надо. Не надо плакать, – испугался Еремин, и умоляюще коснулся маленького плеча, и огляделся.
В глазах паренька за прилавком светился интерес юнната, изучающего жизнь низших. Сливовый князь, возвышаясь над товаром, смотрел мимо. Он ждал покупателя. Непокупатели его не интересовали.
– Не плачьте, – тихо и упрямо попросил Еремин. – Ну не плачьте, пожалуйста.
1987
Мероприятие по линии шефского сектора
1
– Ну почему я?
Дима Алямов заглянул в гладкое лицо Савельева, уже понимая: попался. И надо же было ему остановиться у этой стенгазеты! Шел бы сейчас домой по мягкому предновогоднему снегу и горя не знал… Но ничего изменить было уже нельзя, и оставался только этот беспомощный вопрос:
– Почему я?
– Ты у нас человек свободный, вот и будет тебе комсомольское поручение, – вальяжный Савельев развел руками: дескать, извини, дружба дружбой… – Сбор здесь, в десять утра. На собрании отчитаешься. – И ушел.
Только в метро Алямов сообразил, что мог придумать какие-нибудь семейные обстоятельства и преспокойно отбояриться. «А, черт! – Он снял шапку и зло стряхнул снег на эскалатор. – Целый день коту под хвост».
И конечно, вернутся они из этого детдома, или как он там называется, бог знает когда, и доставать колбасу придется в последний момент, и заехать к теще не успеют, и Настя будет дуться, и во всем будет виноват он, Дима Алямов, с его умением напороться на общественную работу тридцатого декабря и ехать хлебать детдомовского киселя, да не за семь верст, а подальше, часа два по Можайскому шоссе, будьте покойны…
«Шефский сектор, черт тебя дери, – раздраженно думал Дима, вспоминая освобожденного секретаря. – Вот сам бы и ехал, шефский сектор…»
В десять утра автобуса у институтских дверей не было, а возле коробок с игрушками стояла на снегу молодая женщина, совершенно Диме не знакомая.
– Вы Алямов? – улыбнувшись, спросила она, даже не спросила, а констатировала, словно это и так яснее ясного.
– Алямов, – ответил Дима и подумал, что, может быть, все не так плохо.
– Мне вас описали очень похоже, – объяснила незнакомка. – Сергей Петрович пошел в местком. Бензина не дают, вечная история. Подождем?
– Подождем, – согласился Алямов. – А вы, простите…
– Я – Лена, из восемнадцатой школы. Мы тоже шефы.
– Дима, – представился Дима и подумал: «Интересно, как ей меня описали?»
В Алямове было сто восемьдесят пять сантиметров, но в нагрузку к этому дефициту природа выдала Диме легкую сутулость и невнятный подбородок. Алямов много бы дал, чтобы махнуться подбородками с Грегори Пеком, но тогда Грегори Пека перестали бы снимать в кино.
– Вы первый раз туда едете? – спросил Дима, исподволь рассматривая девушку. Лицо симпатичное, а с фигурой, пока в шубе, полная неясность.