Ночью, убедившись, что убийца уснул, я зажал нос и снова бросился к Еремею. Еремей, сидя, по холостяцкой своей привычке, в полном одиночестве, раз за разом надувался и, поднося лапки ко рту, пытался свистнуть. Он еще ничего не знал.
Услышав про струю, Еремей перестал надуваться, обмяк и устало поглядел на меня. Только тут я заметил, как постарел мой верный товарищ за минувшие сутки.
– Что же теперь будет? – спросил Еремей.
– Боюсь, что не будет нас, – честно ответил я.
– Прав был Геннадий, – тихо выдохнул он. – Надо было договариваться с Семеновым.
– Геннадий был прав, – согласился я.
– Надо собрать тараканов и пойти к Геннадию, – сказал вдруг Еремей.
Через пять минут, собрав кого можно и зажав носы, мы двинулись в сторону ванной. Делегация получилась солидная: кроме нас с Еремеем и Нюры, пошли Альберт с супругой, его теща и еще семеро встреченных тараканов. Примкнул к колонне и разбуженный нашим топотом Степан Игнатьич. По дороге ему объяснили, куда идем.
Зашли и за Иосифом, но он идти к Геннадию отказался: лучше, сказал, умру здесь, как собака, а к этому семеновскому прихвостню – не пойду. И, сказав, отвернулся очень гордо. Делать нечего, вышли мы от него, построились в цепочку и след в след прокрались в ванную.
Зашли за ножку, Еремей встал на стреме у косяка (обещал таки свистнуть, если что), а остальные пропозли к Геннадию. Сильно исхудавший изгнанник лежал на спине за тазом с тряпками, раскинув лапки. Мы подползли и встали вокруг.
– Ты чего? – спросил наконец Альберт.
– Не мешай медитировать, путник, – мирно ответил Геннадий, продолжая лежать.
– Чего не мешай? – попробовал уточнить Степан Игнатьич.
Геннадий не ответил, а только скрестил нижние лапки и закатил глаза.
– Слушай, – сказал я тогда, – ты давай быстрее это слово, народ ждет.
Геннадий осторожно расплел лапки и перевернулся.
– Говори, странник, – сухо сказал он.
Тогда я рассказал ему обо всем, что произошло у нас после Второго всетараканьего. Геннадий не перебивал, но смотрел отрешенно. Сообщение о ядовитой струе встретил с завидным хладнокровием. Спрошенный совета, рекомендовал самосозерцание, мантру и укрепление духа путем стойки на усах, после чего опять закатил глаза.
– А договор? – напомнил я, волнуясь. – Помнишь, ты хотел заключить с Семеновым договор?
– С каким Семеновым? – спросил Геннадий.
Мы немного постояли и ушли.
Развязка приближалась неотвратимо. Наутро по вине высунувшегося из-под колонки Терентия узурпатор залил дрянью все зашкафье, плинтуса, батареи и трубу под раковиной. К вечеру те из нас, которые еще могли что-либо чувствовать, почувствовали, что дело швах.
Ночью, покинув щель, я вышел на стол. Стол был пуст и огромен, полоска лунного света косо лежала на нем. Меня подташнивало. Бескрайняя черная кухня простиралась вокруг; ручка от дверцы шкафа тускло поблескивала над хлебницей.
И тогда я закричал. На крик отовсюду начали сходиться уцелевшие, и сердце мое защемило – разве столько сошлось бы нас раньше? Когда приполз Степан Игнатьич – а он всегда приползал проследним – я сказал:
– Разрешите Третий всетараканий съезд считать открытым.
– Разрешаем, – хором, тихо отозвались тараканы.
– Я хочу сказать, – сказал я.
– Скажи, Фома, – подняв лапку, прошептал Еремей.
– Тараканы! – сказал я. – Вопрос сегодня один: договор с Семеновым. Буфета не будет. Скандирующей группы не будет. Антресольные, если хотят автономии, могут ее взять и делать с ней, что хотят. Если плинтусные имеют что-нибудь против подраковинных или наоборот – пожалуйста, мы готовы казнить всех. Но сначала надо договориться с Семеновым.
И мы написали ему письмо, а Степан Игнатьич перевел его: он, пока жил за обоями, выучил язык. Вот это письмо, от слова до слова:
«Семенов!
Пишут тебе тараканы. Мы живем здесь давно, и вреда от нас не было никому. Еще ни один человек не был раздавлен, смыт или сожжен тараканом, а если мы иногда едим твой хлеб, то, согласись, это не стало тебе в убыток. Впрочем, если ты не хочешь есть с нами за одним столом, никто не станет тебя неволить – мы согласны столоваться под плитой.
Мы не знаем, за что ты так ненавидишь нас, за что терпели мы и голод, и индивидуальный террор, но химическое оружие, Семенов! Оно запрещено даже у вас в ООН. Тебя осудят, Семенов – если только какая-нибудь гадина не успеет наложить вето.
Семенов!
Мы хотим мирного сосуществования с различным строем и предлагаем тебе Большой Договор, текст которого прилагается.
Ждем ответа, как соловьи лета.
Твои тараканы.
ПриложениеБольшой договор
Руководствуясь интересами мира и сотрудничества, а также желанием нормально поесть и пожить, Высокие Договаривающиеся Стороны принимают на себя нижеследующие обязательства.
Жильцы Тараканы:
1. Обязуются не выходить на кухню с 6-00 до 8-30 (в выходные – до 11–00), а также быстро покидать места общего пользования по первому кашлю.
2. Гарантируют неприкосновенность свежего хлеба и праздничных заказов в течение трех суток со дня приноса.
3. Как было сказано выше, согласны обедать ниже.
Встречным образом Жилец Семенов обязуется:
4. Перестать убивать Жильцов Тараканов.
5. Не стирать со стола, а стряхивать на пол сухой тряпочкой.
6. По выходным и в дни государственных праздников не выносить помойное ведро, а вытряхивать на пол.
Подписи:
За Семенова – Семенов
За тараканов – Фома Обойный».
Степан Игнатьич писал все в двух экземплярах – писал ночами, на шкафу, при неверном свете луны, и мы притаскивали ему последние крошки, чтобы у лапок Степана Игнатьича хватило сил.
На обсуждение вопроса о том, кто передаст письмо Семенову, многие не пришли, сославшись на головную боль. Кузьма Востроногий передал через соседей отдельно, что отказывается участвовать в мероприятии, потому что Семенов может его неправильно понять. Решено было тянуть жребий из пришедших, и бумажку с крестиком вытащил Альберт.
Мудрый Степан Игнатьич сказал, что это справедливо, потому что у Альберта в щели все равно теща.
Мы сделали Альберту белый флажок и под утро оставили его вместе с письмом дожидаться прихода Семенова.
Описывать дальнейшее меня заставляет только долг летописца.
Едва Альберт, размахивая флажком, двинулся навстречу узурпатору, тот подскочил, издал леденящий душу вопль, взвыл, рванулся к столу и оставил от Альберта мокрое место. Сделав это, Семенов соскреб все, что осталось от нашего парламентера, текстом Договора и выбросил обоих в мусорное ведро. Потом он обвел кухню дикими глазами и шагнул к подоконнику, на котором стояла штуковина с ядовитой струей внутри.
Мы бежали, бежали…
Эпилог
Четвертые сутки сижу я глубоко в щели и вспоминаю свою жизнь, ибо ничего больше мне не остается.
Родился я давно. Мать моя была скромной трудолюбивой тараканихой, и хотя ни она, ни я не помним моего отца, он несомненно был тараканом скромным и трудолюбивым.
С детства приученный к добыванию крошек, я рано познал голод и холод, изведал и темноту щелей, и опасность долгих перебежек через кухню, и головокружительные переходы по трубам и карнизу. Я полюбил этот мир, где наградой за лишения дня было мусорное, сияющее в ночи ведро – и любовь. О, любви было много, и в этом, подобно моему безвестному отцу, я был столь же скромен, сколь трудолюбив. Покойница Нюра могла бы подтвердить это, знай она хоть пятую долю всего.
Я выучился грамоте; прилежно изучал историю; красоты поэзии открылись мне. И сейчас, сидя один в щели, я поддерживаю свой дух строками незабвенного Хитина Плинтусного:
Что остается, когда ничего не осталось?
Капля надежды – и капля воды из-под крана…
Так и я не теряю надежды, что любознательный потомок, шаря по щелям, наткнется на этот манускрипт и прочтет правдивейший рассказ о жестокой судьбе нашей, и вспомнит с благодарностью скромного Фому Обойного, которому, несмотря на скромность, невыносимо хочется есть.
Надо все-таки пройтись вдоль плинтуса – авось чего-нибудь…
От переводчика
На этом месте рукопись обрывается, и, предвидя многочисленные вопросы, я считаю необходимым кое-что объяснить.
Манускрипт, состоящий из нескольких клочков старых обоев, мелко исписанных с обратной стороны непонятными значками, был обнаружен мною во время ремонта новой квартиры. Заинтересовавшись находкой, я в тот же день прекратил ремонт и сел за расшифровку.
Почерк был чрезвычайно неразборчив и, повторяю, мелок, а тараканий язык – чудовищно сложен; работа первооткрывателя египетских иероглифов показалась бы детской шарадой рядом с этой, но я победил, распутав все неясности, кроме одной: автор манускрипта упорно называет моего обменщика Семеновым, хотя тот был Сидоров. Тип, кстати, действительно мерзкий.
Восемь лет продолжался мой труд. Квартира за это время пришла в полное запустение, а сам я полысел, ослеп и, питаясь одними яичницами, вслед за геморроем нажил себе диабет. Жена ушла от меня уже на второй год, а с работы выгнали чуть позже, когда заметили, что я на нее не хожу.
По утрам я бежал в магазин и, если успевал, хватал кефира, сахар, заварку, яиц и батон хлеба. Иногда кефира и яиц не было, потом пропал сахар – тогда я жил впроголодь целые сутки, на чае, а случалось, и на воде из-под крана.
С продуктами стало очень плохо. Вот раньше, бывало… Впрочем, это уже неважно… И потом этот завод. Пока я переводил первую главу, его построили прямо напротив моих окон, и сегодня я уже боюсь открывать форточку. Совершенно нечем дышать. Но перевод закончен, и я ни о чем не жалею.
В редакциях его, правда, не берут, говорят, не удовлетворяет высоким художественным требованиям; я говорю: так таракан же писал! Тем более, говорят – значит, не член Союза.