Марина строго нахмурила брови.
— Нечего, нечего рассиживаться! Вставайте! Я теперь ни в одну вашу посадку не верю. Пошли!
Они взялись за руки и снова выехали на залитый огнями, блистающий, нарядный главный круг.
НА ЛЫЖАХ
Раннее зимнее утро. В передней коммунальной квартиры еще совсем темно. Под потолком мутным банным светом мерцает электрическая лампочка величиной в кукиш. Катя Ермолаева, студентка-химичка, в синем лыжном костюме, с большой красной цифрой «13» на груди, надевает перед зеркалом белый берет и при этом ужасно нервничает.
Нервозность Кати объясняется тем, что в передней стоит ее мать — Ксения Львовна, маленькая, суетливая, как воробей, старушка, и трагическим шепотом уговаривает Катю опомниться, не безумствовать, не уходить на лыжах в Ленинград.
— Что ты делаешь, Катя? — стонет Ксения Львовна и даже подпрыгивает от волнения. — Пешком в такую даль! На этих проклятых палках! Ты же умрешь по дороге, Екатерина!
— Ну почему я должна умереть, почему? Ребята не помрут, а я помру? Болтаешь, сама не знаешь чего.
— Нет знаю, чего: ты слабенькая, у тебя в детстве золотуха была. Опомнись, Катенька, пожалей мать.
— Золотуха была! Ты бы еще про родимчик вспомнила. Все ребята уже сходили в Ленинград. Буквально все. У нас в институте профессор один — не тебе чета: и мужчина все-таки и старичок, и тот смотался в Химки на лыжах. Обратно, правда, его на санитарном автобусе привезли. Почему я должна сидеть дома и жалеть политически отсталую мать?!
— Это не важно!
— Если хочешь знать, так мне тебя действительно жалко: женщине перевалило за пятьдесят, а она до сих пор не оценила значения лыжного спорта.
Политически отсталая мать быстро уходит к себе в комнату и через минуту появляется снова с каким-то конвертом в руках.
— Вот, возьми, — говорит она, протягивая Кате конверт. — Здесь двести пятьдесят рублей. Раз тебе очень хочется в Ленинград, ты так сделай: дойди со своими оголтелыми подругами на лыжах до вокзала, а там скажи, что у тебя нога заболела. Возьми себе билет хоть на «Стрелу», а палки эти сдай в багаж. В Ленинграде останавливайся у тети Зины.
— Спасибо тебе, мамочка, за то, что ты учишь меня быть дезертиром и предателем. И в кого ты только уродилась таким меньшевиком, ума не приложу.
— Вот вам современная молодежь, полюбуйтесь! — обращается Ксения Львовна к шубе адвоката Пусецкого, висящей на вешалке. — Их учишь, как лучше, как разумнее, а они родную мать ругают меньшевиком. Покойный отец в гробу бы перевернулся, если бы услышал такое!
— Ну, довольно! Некогда мне с тобой. И так опаздываю. До свиданья, мамочка. Пока. Из Ленинграда напишу.
Катя Ермолаева решительно целует мать в щеку, взваливает лыжи на плечо и выходит на лестницу. Ксения Львовна выскакивает следом за ней.
— Катюша! Вернись! Ведь на вас же волки могут напасть по дороге!
— Нам не страшен серый волк, серый волк, серый волк!..
— Господи ты боже мой! И что это за девки повырастали! Ничего не боятся. Цифру-то хоть «13» перемени. Несчастливое число.
— Предрассудки, мамочка. А впрочем, ладно: я с Нинкой Хворостовой переменюсь. Она обязательно дойдет, ей не страшно, она у нас чемпион, второй раз в Ленинград идет.
…Проходят дни. Ксения Львовна томится и худеет. Когда по телефону вызывают Катю, она могильным голосом говорит в трубку:
— Кати нет дома. Она ушла в Ленинград. Да, да, ушла. Пешком. На этих… на лыжах!
На службе и дома Ксении Львовне все сочувствуют. В особенности адвокат Абрам Михайлович Пусецкий, сосед по комнате. Каждое утро, встречаясь с Ксенией Львовной в коридоре, он спрашивает ее:
— Имеете сведения от вашей Артемиды? Нет? Ай-ай-ай! При этом адвокат качает большой седой головой и огорченно щелкает языком.
Наконец письмоносец приносит Ксении Львовне открытку из Любани.
«Дорогая мама, — написано в открытке, — мы идем хорошо, очень весело, все время смеемся. Я иду норвежским шагом — и не особенно устаю. Скоро Ленинград. Надеемся побить мировой рекорд. О нас уже пишут в газетах и готовят нам торжественную встречу. Не беспокойся за меня, пожалуйста: я столько ем, что просто ужас. Целую. Катя».
Вечером к Ксении Львовне заходит Пусецкий. Он галантно целует ручку Ксении Львовне и говорит свое обычное:
— Имеете сведения от вашей Артемиды?
— Как же, как же, Абрам Михайлович, Катюша прислала открытку. Из Любани. Идет норвежским шагом…
— Вот вам современная молодежь, — говорит адвокат, усаживаясь на диван и закуривая, — мать здесь нервничает, с ума сходит, а ей хоть бы что! В конце концов если ей уж так хотелось побывать в Ленинграде, могла бы дойти себе на лыжах до вокзала, там сказать себе, что нога или рука заболела, взять себе билетик, хотя бы на «Стрелу», и тихо, спокойненько поехать. И себе удовольствие — и мать не волнуется.
— Что вы, Абрам Михайлович! Вы учите мою Катюшу быть дезертиром и предателем? Так, Абрам Михайлович, только меньшевики делают.
— При чем тут меньшевики Не каждый может пешком в Ленинград шлепать. Ваша Катюша все-таки слабенькая девочка.
— Это Катюша-то слабенькая?! Побойтесь бога, Абрам Михайлович! Девка — кровь с молоком. Спортсменка. Никогда ничем не болела, а вы — слабенькая!
— Потом, мало ли что может случиться в дороге? Волки могут напасть.
— Им, Абрам Михайлович, не страшен серый волк. Им ничего не страшно.
Адвокат удивленно смотрит на раскрасневшуюся Ксению Львовну, поднимает одну бровь и говорит:
— Да вы никак сами собрались дунуть в Ленинград на лыжах, Ксения Львовна, следом за дочкой?!
— Помоложе была, может, и пошла бы. О Катюше уже в газетах пишут, Абрам Михайлович. Мне вас жалко, Абрам Михайлович: все-таки вы пожилой человек, за пятьдесят, поди, уже перевалило, а до сих пор не оценили значения лыжного спорта!
Звонит телефон. Ксения Львовна снимает трубку.
— Катю? Кати нет дома. Она ушла в Ленинград. Что значит «как ушла»? Очень просто: как все люди в Ленинград ходят. На лыжах конечно.
Адвокат встает с дивана, тушит окурок в пепельнице и, буркнув «до свиданья», уходит.
ШТУРМ АЙ-КУРТА
До приезда Ключикова наша жизнь текла безмятежно и мирно. С утра мы уходили гулять в горы, а по вечерам катались верхом на старых клячах, — их приводили добродушно-лукавые местные жители в пыльных войлочных шляпах.
Тихие эти идиллии кончились с приездом Ключикова.
Нас поразил его костюм. Несмотря на жару, он был одет в толстую фланелевую куртку и широкие штаны из грубого клетчатого сукна. У пояса его висело что-то вроде кирки. Он сидел в плетеном кресле и сурово, как полководец, рассматривал в подзорную трубу небольшой снежник на ближайшей вершине.
— Видите этот снежник? — сказал Ключников толстому Салатову. — Это и есть неприступный Ай-Курт, что значит Святая смерть. Не пройдет и двадцати часов, как я вонзю, виноват, вонжу мой верный ледоруб в белое безмолвие его ледяного покрова.
— Зачем? — спросил Салатов.
— Что зачем?
— Зачем вам нужно ни с того, ни с сего вонжать, виноват, вонзать ваш верный ледоруб в белое безмолвие ледяного покрова?
Ключиков с нескрываемым презрением посмотрел на Салатова.
— Что значит зачем? Впрочем, вы не альпинист! Вам непонятен восторг первовосхождения на вершину, которую еще ни разу не оскверняла человеческая нога! Завтра я ее возьму штурмом. Мы сразимся с тобой, неприступный Ай-Курт, один на один.
В голосе маленького Ключикова было столько дьявольской самоуверенности и гордости, что мы с Салатовым с невольным уважением посмотрели на его спичечные щиколотки, безнадежно утопавшие в громадных горных ботинках.
— Возьмите нас с собой, товарищ Ключиков, — вдруг сказал Салатов, — мне тоже что-то захотелось вонзить свой ледоруб в какое-нибудь… этакое… безмолвие.
— И мне тоже захотелось вонзить! — робко признался я.
Ключиков, подумал и согласился, покровительственно заметив:
— До Ай-Курта вам, конечно, не дойти. Но, пожалуй, вы доберетесь до первого коша и там переночуете, а я пойду дальше. Вы вообще-то бывали в горах?
— Бывали, — плоско сострил Салатов, — на Воробьевых горах бывали, с американских катались. Мы с ним старые альпинисты!
Весь вечер прошел в лихорадочных сборах, а рано утром, когда весь санаторий еще сладко спал, мы выступили на штурм Ай-Курта, одетые по-походному, с рюкзаками через плечо. Впереди шагал мрачный, тощий Ключиков — с нарочито длинным альпенштоком в руке.
Вскоре мы вступили в лес, покрывавший подножие горы. Оглянувшись на нас, Ключиков произнес строго:
— Имейте в виду, что у гор свои, особые законы. Здесь слабые подчиняются сильным. Поэтому вы должны во всем слушаться меня. Дышите ритмично, широко раскрывая рот. Вот так.
— Я слышал, что нужно дышать носом, — сказал я.
— Без возражений. Дышите ритмично ртом!
Мы стали дышать ритмично, широко раскрывая рты. Через минуту Салатов подавился жуком и долго кашлял и плевался в тени развесистой чинары. Когда он вернул, наконец, свободу бедному насекомому, мы тронулись дальше. Изредка оборачиваясь, Ключиков подбадривал нас грозными окриками:
— Смелее, друзья мои! Смелее! Дышите ритмично!
Наконец лес стал редеть. Ключиков остановился, посмотрел на ручные часы и несколько удивленно сказал:
— Должно быть, мы открыли какую-то новую кратчайшую дорогу. По-видимому, кош остался направо. Если хотите, пойдем прямо к вершине. Вы будете штурмовать Ай-Курт вместе со мною. Вы не устали?
Пот градом катился по маленькому сморщенному личику Ключикова. Должно быть, ему было нестерпимо жарко в его фланелевой толстой куртке и арестантских штанах и самому очень хотелось отдохнуть. Но мы яростно замотали головами и в один голос заявили о нашей готовности штурмовать, не медля ни минуты, неприступный Ай-Курт.
Обреченно вздохнув, Ключиков сказал: