Я откидываю голову на край ванной, закрываю глаза и позволяю себе насладиться первыми минутами облегчения. Это точно самый провальный план в моей жизни и самый бесконтрольный, потому что в нем от меня точно совсем ничего не зависит, но, может, в этом его прелесть? Все продуманные, которые я вынашивала месяцами, ни черта не сработали. Может быть потому, что я слишком полагалась на разум, но совсем исключила чувства?
Телефон, лежащий на краю ванной, пару раз настойчиво пиликает входящим сообщением.
Уже поздно, так что это наверняка Вадим.
Пока я вытираю мокрую руку о полотенце, придумываю себе, что увижу там, например, «я уже по тебе скучаю» или «к черту, завтра приеду на пару часов».
Но мои идиотские влажные фантазии разбиваются об «Марина-ноготочки».
Я смотрю на проклятое сообщение и уговариваю себя его не открывать. Как будто если не вскрывать плохое письмо — оно перестанет существовать. Но потом беру себя в руки и все-таки читаю: «Надеюсь, ты хорошо отдохнула, курочка. Пора возвращаться к работе. Жду тебя в «Grand Mirage». Через час».
Ледяные пальцы паники снова сдавливают мое горло.
На часах почти десять вечера. Я после двенадцатичасового перелета. Я хочу просто забиться под одеяло и не вылезать оттуда до понедельника.
Но у Гельдмана были другие планы.
Я быстро набираю ответ, пытаясь выиграть хоть немного времени: «Я только прилетела. Очень устала. Может, завтра?»
Ответ прилетает почти мгновенно. Как выстрел: «Я не спрашивал, как ты себя чувствуешь. Машина ждет тебя в квартале от твоего дома, на углу возле «Флоры». Черный «Мерседес». Если через десять минут тебя в нем не будет — можешь считать, что мое терпение лопнуло. Последствия тебе не понравятся».
Чтобы не орать от бессилия, прикусываю губу. Здесь меня никто не услышит, но если позволю себе эту слабость — точно развалюсь на кусочки, а перед встречей с Гельдманом мне нужны все силы. Чтобы смотреть в глаза этому ублюдку — и врать так, будто от этого зависит моя жизнь. Потому что так и есть — без Вадима я просто… не знаю…
Я кое-как сушу волосы, натягиваю первые попавшиеся под руку джинсы и свитер.
Смотрю на себя в зеркало и через «нехочу» репетирую пару выражений лиц, которые придадут моим словам большей убедительности. Получается ужасно, но я пробую еще раз, пару раз сильно хлещу себя по щекам, чтобы прийти в чувство.
Черный «Мерседес» подкатывает к сверкающему входу «Grand Mirage» плавно и бесшумно, как катафалк, в котором вместо трупа почему-то привезли живую меня. Водитель открывает дверь, и я выхожу в холодную февральскую ночь, чувствуя себя овцой, которую вежливо пригласили на заклание.
Каждый шаг по мраморным плитам к входу — пытка. Я заставляю себя держать спину прямо, подбородок — чуть вверх. На лице — маска скучающего безразличия, которую я репетировала перед зеркалом, пока по щекам текли слезы.
Ты — стерва, Крис. Ты — хищница. Ты ничего не боишься. Ты должна выиграть время — и потом все это уже не будет иметь никакого значения.
Я повторяю это про себя, как мантру, как заклинание, которое должно защитить меня ждущего внутри монстра.
Но внутри все равно все дрожит. Мелкой, противной дрожью, от которой сводит зубы.
Соберись, Крис!
Нужно убедить Гельдмана, что я на его стороне, что я его верная маленькая шпионка. Что я стараюсь, но чертов Авдеев — кремень. Осторожный, подозрительный, не подпускающий к своим делам даже на пушечный выстрел. Я должна сыграть роль дилетантки, напуганной, но старательной дурочки, которая что-то слышала, что-то видела, но не до конца понимает ценность информации.
Я должна врать. Звездеть так, чтобы Гельдман поверил и отсрочил свой приговор.
Охранник на входе провожает меня до той самой ВИП-зоны, где мы встречались в прошлый раз. Гельдман уже там. Сидит в том же кресле, в той же позе хозяина мира. В руке — неизменный стакан с коньяком. Он поднимает на меня взгляд, и его крохотные глазки впиваются в меня, как булавки.
— Крисочка, радость моя, — тянет он сочащимся фальшивым медом голосом. — А я уж начал волноваться. Думал, ты решила проигнорировать приглашение своего старого крестного.
Я сажусь в кресло напротив, ставлю сумку на колени. Руки впиваются в ремешок.
— Что вы, дядя Боря, — выдавливаю послушную улыбку. — Просто перелеты и смены часовых поясов плохо на меня влияют.
Он усмехается. Ему нравится видеть мой страх, мою покорность.
— Ну, рассказывай, курочка. Чем порадуешь? Вадик уже распустил перед тобой свой павлиний хвост?
Я делаю глубокий вдох, собирая в кулак остатки самообладания.
— Лев Борисович, я же говорила… Авдеев очень осторожен. Он не обсуждает со мной дела. Совсем. Я… я правда пыталась.
— Пыталась? — в голосе Гельдмана звучит напряжение. — Что-то я не вижу результатов, деточка.
— Он почти все время на телефоне, — начинаю я, стараясь, чтобы голос звучал как можно более искренне. — Но он никогда не говорит ничего конкретного. Какие-то обрывки фраз… цифры… Я не понимаю, что из этого важно.
Смотрю на него, пытаясь изобразить на лице смесь растерянности и усердия: «Я тупая курица, я не разбираюсь, но я очень стараюсь для вас, мой дорогой крестный».
— Он несколько раз созванивался с Дёминым, — бросаю как бы невзначай. — Говорил про какую-то сделку… что-то про то, что «понижать нельзя», что «нужны другие условия». Я не поняла, о чем речь.
Я замолкаю, наблюдая за его реакцией. Гельдман хмурится. Его пальцы нетерпеливо барабанят по подлокотнику кресла. Он недоволен. Эта информация для него — пустой звук, общие фразы, которые он, скорее всего, и так знает.
— Дёмин… — повторяет он задумчиво. — Это все, что ты смогла узнать, Крисочка? Жалкие крохи? Неделю ты терлась об Авдеева своей пиздой практически круглосуточно — и услышала только… это?
— Я правда старалась! — В моем голосе появляются нотки отчаяния. И они, черт возьми, абсолютно настоящие. — Я пыталась подслушать, задавать наводящие вопросы… Но он сразу закрывается. Говорит, что это не женского ума дело. Что мне лучше думать о платьях, а не о его контрактах.
Я опускаю глаза, изображая обиду и унижение. Разыгрываю партию: «Видишь, какой он мудак? Не подпускает меня к кормушке. А я так хочу быть для тебя полезной!»
Гельдман молчит. Мучительно долго молчит. Я слышу, как стучит мое собственное сердце. Кажется, он мне не верит. Сейчас скажет, что я вру. Что я просто тяну время. И тогда…
— Ладно, — наконец, произносит он. И в одном этом слове — весь спектр его эмоций: разочарование, раздражение и толика снисхождения. — Допустим, ты не врешь. Допустим, Авдеев действительно держит тебя на коротком поводке. Но время, Крисочка, уходит. Мне нужна конкретика.
Он подается вперед, его голос становится тише, злее.
— У тебя есть неделя. Не больше. Чтобы достать мне то, что нужно. Доступ к его ноутбуку, телефону, документам. Что угодно. Если через неделю ты придешь ко мне с пустыми руками… я решу, что ты решила поиграть со мной в свои игры. А я это очень не люблю.
Я судорожно киваю. Неделя. Всего неделя. Это не спасение. Это отсрочка казни.
— Я… я попробую, Лев Борисович. Клянусь.
— Вот и умница, — он снова откидывается в кресле, его лицо вновь принимает благодушное выражение. — Я знал, что мы договоримся.
Я чувствую легкое, почти тошнотворное облегчение. Получилось. Он поверил. Или сделал вид, что поверил. Неважно. У меня есть еще немного времени.
Домой приезжаю совершенно разбитая. Тело ломит, голова гудит. Я забиваюсь под одеяло и пытаюсь уснуть. Но сон не идет. Лежу в темноте, смотрю в потолок и снова, и снова прокручиваю в голове наш разговор. Каждое слово, каждый взгляд.
Я убеждаю себя, что все будет хорошо. Что я справлюсь. Что я смогу обмануть Гельдмана, смогу дождаться, пока Вадим… полюбит меня. И тогда…
Дрожь накатывает мощно, сразу. Валом, как лавина.
Без предупреждения. Без всякой видимой причины.
Сначала — легкое головокружение. Потом — нехватка воздуха. Я пытаюсь вдохнуть, но легкие будто сжимает ледяной обруч. Сердце срывается с цепи, колотится где-то в горле, в ушах, в висках. По венам растекается дикий, животный страх. Он парализует, сковывает, безапелляционно лишает воли.
Я сползаю с кровати на пол, задыхаясь. Тело бьет крупная дрожь. Мне холодно. Так холодно, что кажется, я превращаюсь в ледяную статую. Обхватываю себя руками, пытаясь согреться, но это не помогает.
Перед глазами вспыхивают картинки. Нечеткие, размытые. Пытаюсь отвертеться от них, но чем больше мотаю головой — тем настырнее они лезут в голову.
Темный коридор. Я снова маленькая, прячусь под лестницей.
Слышу крики. Глухие удары. Папин голос. Спокойный, почти равнодушный.
«Я же просил тебя быть хорошей…»
Удар. Хлесткий, страшный. И женский плач. Задавленный, полный боли и отчаяния.
Я зажимаю уши, качаюсь взад-вперед, как сумасшедшая.
Не хочу. Не хочу это видеть. Не хочу это слышать. Это не мой папа. Это не мой любимый папулечка…
«Улыбайся, сука! Я сказал, улыбайся!»
Я хочу убежать, но вместо этого иду вперед.
Ступнями — по битому стеклу, но боли почему-то совсем не чувствую, только противный хруст.
На этот раз я ее вижу.
Первые секунды лицо размытое, но я уже сейчас знаю, что это не мама.
Нет.
Это Виктория. Мою мачеха. Она стоит на коленях, с растрепанными волосами, в разорванном платье. На ее щеке — красный след от ремня, на спине — глубокие порезы и ожоги, некоторые совсем свежие. Она смотрит на меня. Прямо на меня.
С такой отчаянной мольбой, что это чувствуется даже сквозь время.
«Кристина… помоги… пожалуйста…»
Мачеха тянет руки.
Отец с размаху снова перетягивает ее ремнем — красный след ложится на плечи, моментально вспыхивает и набухает. В воздухе появляется запах крови.
Она орет, падает на пол, но продолжает ползти ко мне — ее скрюченные окровавленные пальцы со сломанными ногтями, цепляюсь в дорогое покрытие пола, оставляя на нем безобразные полосы.