– А как же Джон? – тихо спросил Гарри.
Я пожала плечами.
– Как видишь, – сказала я. – Я, во всяком случае, ни о чем ему рассказывать не собираюсь. Он же почти лишился разума от пьянства и не способен ни о чем судить здраво. Если это так и будет продолжаться, я буду вынуждена написать его отцу и выяснить, нельзя ли сделать тебя или меня поверенным в его делах, чтобы мы имели возможность распоряжаться его состоянием. Ему самому никак нельзя сейчас доверить такое богатство. Он буквально завтра же может все деньги спустить на выпивку.
Гарри покивал, не сводя глаз со сгорбленной спины Джона, потом спросил:
– Неужели он так пьет из-за угрызений совести? Потому что он случайно ошибся и велел дать маме слишком большую дозу лекарства?
– Я думаю, именно так и есть, – сказала я. – Он со мной откровенничать больше не желает, понимая, что я не могу простить ему того, как он вел себя в ту кошмарную ночь. Ведь если бы он не был так пьян, наша дорогая мамочка, возможно, была бы жива. – Я прижалась лбом к оконной раме. – Я каждый раз не могу сдержать слез, когда вспоминаю, как ей неожиданно стало плохо, а этот клоун перепутал и дал ей чересчур много настойки опия.
Лицо Гарри вспыхнуло от гнева.
– Я тебя понимаю! – воскликнул он. – Ах, Беатрис, если б тогда знать наперед! Но ведь у мамы всегда было слабое сердце; мы все понимали, что однажды потеряем ее, так что ничего нельзя утверждать наверняка…
– Нельзя, но я уверена – и никогда не смогу простить этого Джону! – что мы потеряли ее из-за того, что он в тот вечер практически себя не помнил! – отрезала я.
– Интересно, а что вызвало у мамы такой приступ? – спросил Гарри, трусливо глядя мне в лицо. – Джон понял, в чем дело?
– Нет, – солгала я ему в ответ. – Мама упала как раз перед дверью в гостиную, собираясь войти. Возможно, она слишком быстро спустилась по лестнице, и у нее закружилась голова. Джон не сумел выяснить, что послужило началом приступа.
Гарри кивнул. За такую сладкую ложь он всегда был готов с жадностью ухватиться, особенно если правда была слишком неудобна или неприятна.
– Я понимаю, разумеется, что полностью уверенными ни в чем быть нельзя, – сказала я, – но и ты, и я, и весь дом видели, насколько Джон был пьян. Всему графству известно, что он взялся лечить ее, хотя почти ничего не соображал, и вскоре она умерла. Нет, я не могу ему этого простить. Конечно же, ему стыдно. Он ведь и носа из усадьбы не показывает с тех пор, как это случилось, если не считать маминых похорон. И, заметь, его совсем перестали приглашать к больным. Не зовут даже в самые бедные дома. Все считают, что он был пьян и потому совершил непоправимую ошибку.
– Ему, должно быть, очень горько сознавать это, – сказал Гарри, глядя, как Джон бредет по дорожке розария к маленькой беседке, потом, пошатываясь, поднимается по ступенькам и усаживается с таким видом, словно до предела устал.
– Да, конечно, – согласилась я. – Вся его жизнь была связана с медициной; он так гордился своей обширной медицинской практикой. Мне иногда кажется, что он думает о смерти.
То, с каким затаенным удовольствием я это сказала, понял даже мой туповатый братец.
– Неужели ты так сильно его ненавидишь? – спросил он. – Из-за мамы?
Я кивнула.
– Да. Он так подвел маму, так подвел меня! Он нарушил свой врачебный долг! Я презираю его – и не только потому, что он был так пьян в ту ночь; он ведь с тех пор каждую ночь пьян. Лучше бы я за него не выходила! Но я надеюсь на твою помощь и поддержку, Гарри. Надеюсь, мы сумеем сделать так, что он больше не сможет причинить мне никакого вреда.
– Я понимаю, – сказал Гарри. – Понимаю, какой это для тебя позор, Беатрис. Но я обещаю тебе, что никогда не дам тебя в обиду. А если отец Джона действительно передаст тебе его долю наследства, то Джон будет совершенно безвреден. Он ничего не сможет сделать, если будет владеть только тем, что ты ему даешь, а жить будет там, где ты ему позволишь.
– Да, так нам и придется поступить, – сказала я, словно размышляя вслух. – Это в любом случае будет необходимо сделать, пока мы не узнаем, можно ли изменить право наследования.
Нужные сведения мы получили лишь через два долгих месяца. Наши лондонские юристы порылись в старых пыльных записях, сделанных сотни лет назад, и выяснили, что в Широком Доле принято решение наделять правом на наследство исключительно сыновей рода Лейси. Так, собственно, было принято повсеместно. В те давние времена, когда мои предки впервые появились в Широком Доле и увидели эти сонные холмы и горстку жалких глиняных хижин, крытых дранкой, все они были воинами и пришли сюда вместе с норманнскими завоевателями, жаждавшими новых земель. Женщины, с их точки зрения, годились лишь для того, чтобы вынашивать и рожать для них сыновей-солдат. Все остальные женские качества практически никакой цены не имели. Тогда-то и было решено, что только сыновья могут и должны становиться наследниками всего.
И никто никогда этого не оспаривал.
Поколения женщин сменяли друг друга на этой земле. Выходили замуж, спали со своими мужьями, рожали им в муках детей и, оставшись одни, мужественно управляли своим поместьем. Матери и невестки наследовали только ответственность, но не власть, тогда как мужья и сыновья отдавали приказания, забирали все доходы себе и снова уезжали восвояси. Сквайры-крестоносцы на долгие годы покидали Широкий Дол, поручая его заботам своих женщин, и, вернувшись, видели, что в полях мир и покой, урожаи хороши, доходы неплохи, дома отремонтированы, да и построек новых немало, и земля по-прежнему плодородна. Чужаки на родной земле, загорелые до черноты под солнцем чужих стран, эти мужчины все-таки, наконец, возвращались домой, и вся власть снова оказывалась у них в руках. И женщины отдавали эту власть без малейших возражений, хотя именно они так щедро тратили годы своей жизни, отдавали всю свою любовь во имя процветания Широкого Дола.
Гробницы хозяев Широкого Дола находятся там, в нашей церкви, хотя эти люди почти всю свою жизнь прожили за границей. Теперь они возлежат на собственных надгробиях в рыцарских доспехах, и руки их молитвенно сложены на закованных в металл животах, ноги неудобно скрещены, а невидящие глаза уставились в потолок. Я иногда представляю себе, как кто-то из них лежит в постели рядом со спящей женой и смотрит вверх, на деревянный балдахин той самой кровати, на которой теперь сплю я, но видит перед собой пустыню, толпы неверных и Иерусалим где-то на горизонте.
А жены этих людей спали так же крепко и глубоко, как сплю я после целого дня тяжелой работы с бумагами, продолжающейся до тех пор, пока цифры не начинают плясать у меня перед глазами, и тогда я беру свечу и отправляюсь в спальню, буквально падая от усталости. Так же крепко я сплю и в те дни, когда приходится перегонять овец на нижние пастбища, и я вынуждена целый день проводить в седле, объезжая стада этих глупых созданий и, точно крестьянка, покрикивая на собак. Или когда жатва то и дело прерывается дождями и я весь день нахожусь в поле, криками заставляя людей работать быстрее: «Скорей! Скорей! Надвигается буря! Осень скоро, а у нас зерно в амбар не убрано!» Я думаю, жены тех сквайров-крестоносцев были столь же усталыми, как и я в такие дни, и спали они так же крепко, как и я – сном усталой и сильной женщины, которой приходится править и этим домом, и этой землей. У нас, женщин, нет времени на мечты или на поиски сражений и славы. Нас оставляют дома, а дом, как известно, нуждается в присмотре; нас оставляют на земле, которая, как известно, нуждается в хозяине; но только наши труды не приносят нам ни славы, ни власти, ни богатства.
Сквайры Широкого Дола особой знатностью не отличались, не то что Хейверинги. И не были столь богаты, как торговцы де Курсе. Они и дома оставались несколько чаще, чем более знатные господа, но все же и они немало странствовали. Чувствуя за спиной такую мощную опору, как Широкий Дол, а в кармане немалые средства, которые давало это поместье, они спокойно уезжали на войну, сражались за короля и долгие годы жили в изгнании. А их жены тем временем вели хозяйство, писали мужьям письма и высылали деньги из своего кошелька, в котором денег становилось все меньше и меньше. Жены вели имущественные споры и уговаривали армию «круглоголовых»[25] оставить стога на месте и не трогать лошадей, пасущихся в поле.
В долгие годы Протектората[26] женщины Широкого Дола были точно ссыльные на своей собственной земле – они старались жить тихо, ненавязчиво, надеясь, что им все же позволят спокойно дожить до конца дней своих. И, конечно же, они по-прежнему со всем справлялись. Разве женщина не умеет полностью растворяться даже в угрожающей среде? Разве не становится она тогда почти невидимой, полностью сосредоточенной на выживании – и по-прежнему лишенной и власти, и денег, и помощи?
Так что когда сквайры Стюартов с триумфом возвращались домой, на пороге их встречали усталые бледные жены, готовые приветствовать своего вернувшегося Хозяина. И этот Хозяин спешивался, входил в дом и садился в свое хозяйское кресло, словно никогда отсюда и не уезжал. А жена возвращала ему ключи, учетные книги и хозяйственные планы и вновь предоставляла ему право принимать решения и отдавать приказы, словно единственное, на что она сама способна, – это орудовать иглой. Словно ей никогда и не приходилось быть ничем иным, кроме как вешалкой для нарядной одежды, составительницей букетов и исполнительницей незатейливых песенок.
Моя прапрапрабабушка была одной из таких женщин. Я каждый день прохожу мимо ее портрета, потому что он висит над поворотом лестницы в западном крыле. Она изображена в платье с глубоким декольте, и руки у нее полные и белые, как это считалось красивым в те времена. На портрете ротик у нее просто прелестный, похожий на бутон розы; мне он чуть-чуть напоминает рот Гарри, но мне нравится думать, что на самом деле рот у нее был волевой, твердых очертаний, как у меня, и подбородок тоже. Просто художник решил этого «не заметить», ведь ему нужно было нарисовать женщину хорошенькую, а не сильную духом. Мне кажется, что и выражение глаз у нас с ней отчасти похоже, хотя ее глаза ничуть на мои не похожи – у нее они голубые и совсем не коша